Страница 17 из 25
— Не понимаю только, почему ты оставил Рим Сенату?
— Тогда ты ничего, ничего о Риме не понимаешь! Диктатура может быть здесь только на время, пока не уничтожены враги и не восстановлен порядок. Но тут есть одно правило: уничтожать их нужно до конца, никого и никогда не щадить, никого и никогда! Выпалывать все сорняки. А оставь хоть один — он расплодится и заполонит виноградник. Каждую работу нужно делать хорошо и не бросать на полдороги, иначе все придется переделывать. — Сулла замолчал, глядя куда-то в сторону.
— Разве помилованные не исполняются благодарности к тому, кто оставил им жизнь? Разве не они становятся самой сильной опорой власти?
Сулла вдруг захохотал, запрокинув подбородки и колыхаясь всем своим огромным телом:
— Когда я был нищ, я ненавидел всех, кто давал мне деньги! Они делали это, чтобы возвыситься в собственных глазах: «Смотрите, я достиг того, чтобы давать в долг!» А миловать — это то же самое: «Я достиг того, чтобы даровать жизнь!» Но это — даже еще хуже. Если помилованный хоть чего-то стоит, он будет ненавидеть эту свою дарованную жизнь, и больше всего — того, кто ему ее оставил! Нет, никогда не миловать, особенно — сильных и умных. Сильные и умные никогда не бывают верными. Верность правителю, любая безусловная верность вообще — удел людей неумных и зависимых. Почему, когда я простил тебя, ты не вернулся в Рим?
Цезарь посмотрел на него с отвращением.
— Я никогда бы тебе не поверил. Твое вероломство известно всем, ты многих так заманил в ловушку!
Взгляд Суллы стал насмешливым:
— Ты был бы прав. Если бы ты принял мою милость, я разочаровался бы в тебе. Сильно бы разочаровался. Меня не трогает ненависть римлян. Когда-нибудь поймут: всё, что я делал, было для Рима.
Взгляд Суллы вдруг изменился, голос стал торжественным. Цезарь смотрел на него во все глаза: наверное, Сулла мог бы стать актером, если бы захотел.
— Видишь ли, мальчик мой, — продолжил бывший диктатор, — я люблю эту проклятую, вонючую, хищную, ничего не прощающую нашу родину, самую великую страну в этом рабском, варварском мире! — Сулла смачно выплюнул виноградные косточки. — Рим — это мятежный, предательский плебс, это грызущие друг другу глотки сенаторы и патриции, это вечная гонка за места консулов, преторов, прокураторов, эдилов! Это — как состязания серпоколесных колесниц в Большом Цирке. Еще один круг! Следующий! Ты — еще жив! Ты видишь, как твои соперники, что глумились над тобой и унижали тебя, ломают шеи, перевернувшись на страшной скорости, как их рассекают серпы, а ты все хлещешь своих коней по взмыленным крупам, ты — впереди! И уже не можешь остановиться, даже если бы и хотел, это — не в твоей власти! — Сулла воодушевился, пятна на лице побагровели сильнее.
Он сделал большой глоток из чаши. Цезарь не перебивал.
— А ты когда-нибудь задумывался, как это получилось, что мы, небольшая провинция в Лации с деревянным городом на семи холмах, сегодня разрослись до таких размеров, что теперь владеем великой Александрией, великими Афинами? С чего это началось? Я скажу, с чего. С того, что Брут изгнал последнего царя и установил республику. А откуда все это взялось у нас? Как мы могли сломить отчаянно сопротивлявшиеся нам племена Испании, Африки, Киликии и прочие? Или Царство египетское, обожествляющее своих кошек, крокодилов и извращенцев-царей? Где их величие? Они — вассалы Рима, причем самые образцовые! Мы разобьем и Парфию. Я видел парфян, которых привел с собой в Грецию Митридат. Самое грозное — это их золотые и серебряные латы, они слепят наших солдат. В остальном это — толпа, которая разбредается по полю боя, как крикливые бабы по рынку.
— Но их знаменитые колесницы…
— Ха! Хороши только там, где они могут разогнаться во весь опор. Иначе они — стрелы, выпущенные ребенком из плохо натянутого лука! Единственное, о чем жалею, — уже не удастся увидеть всю Парфию римской провинцией! Все бы за это отдал! Это еще раз подтвердило бы правоту моих мыслей!
— А как же великая Эллада? Там ведь каждый крикливый торговец считал, да и считает себя правителем. И вот нет Эллады, а есть нищая Ахайя, а ее народ выродился в пиратов и попрошаек, остались только кичливость, задиристость и память о былой славе.
— А! Хороший вопрос. У греков был хаос, а не настоящая демократия, как у нас, в Риме. Это очень важно — не путать одно с другим и не называть этим словом просто безвластие и отсутствие порядка.
Цезарь решил не перебивать и выслушать Суллу. Да, он добирался сюда не зря. Он до дрожи, до мурашек на коже сознавал, что сейчас — самый важный разговор в его жизни.
— Ты или поймешь меня, плохо подпоясанный юнец, или никогда не сумеешь стать хорошим диктатором, Гай Юлий, — снова засмеялся Сулла.
— И в чем, по-твоему, отличие плохого от хорошего? И есть ли оно? — спросил Цезарь неожиданно серьезно.
— А, ну слушай. И учись… — Сулла подался к Цезарю и понизил голос, как заговорщик: — Это очень просто. Хороший диктатор — это тот, кто делает свое дело не для истории или любви своего народа. Плевать! — Сулла сделал толстыми губами брезгливую гримасу. — Это тот, кто, наведя порядок и расправившись со всеми своими врагами так бесповоротно, чтобы и помыслов ни у кого не было к сопротивлению, может отдать власть, плюнуть на нее, бросить и просто сидеть в своем поместье, есть устриц, бросать в море яблоки, пить вино. И если все это сделано именно так, если все сделано правильно, то и без него улицы не потекут кровью. Порядок продолжится…
Цезарь выплеснул из давно налитой чаши мошку и тоже сделал большой глоток. Вино было слишком крепким и неразбавленным. И Гай Юлий нервно, пожалуй, слишком резко сказал:
— Сенат — это бехребетное и бесформенное сборище честолюбцев, которые только и способны, что на интриги и словесное рукоблудие. Только и умеют, что болтать по несколько клепсидр[66] в день и вносить сложность и смуту в простые вещи. Если бы такое творилось в армии, мы не выиграли бы ни одного сражения! Должен быть ведущий и ведомые. Сенат не может иметь самостоятельной власти. Она должна принадлежать одному. Почему самое простое так непонятно?
— А я думал, ты умнее, мальчик Юлий, — протянул Сулла разочарованно и шумно высосал устрицу. — Да, все это так, но — на первый взгляд. Как раз Сенат удивительным образом и делает Рим Великим Римом. Его мятежная, вероломная, грязная толпа — и та, что на улицах в тряпье, и та, что в Сенате в тогах, — имеет одно свойство: она не способна на абсолютную покорность. Я и сам не сразу это понял. А почему? Потому что эта толпа привыкла выбирать, она — требует выбора. Ты слышишь меня, Гай Юлий? Это и сделало нас теми, что мы есть, и это отличает римлянина, повелителя мира, от бессловесного стада парфян или египтян.
Он замолчал.
— Выбор! — отозвался Цезарь. — А если этот выбор — между плохим и еще худшим?
— Это уже не играет роли. Дело — в самом принципе. Выбор отличает свободного от раба. Это не громкие слова, это — здравый смысл. Мы — повелители мира. И не потому, что мы — какой-то избранный богами народ. Просто у нас есть две вещи, которые необходимы народу — повелителю мира, две вещи: гордость за свою страну и собственное достоинство. Без этого люди — рабы. И повелевать миром у них не получится никогда, даже если они и неплохие вояки, и им даже удастся ненадолго завоевать какие-то территории. Рабы способны только на бунт.
— И у тех, кого ты объявил вне закона, за кем гналась толпа убийц по твоим проскрипциям, кто скрывался от тебя по провинциям, за границей, кого ты все равно настигал и разрывал на части, не щадя даже их семьи, у них тоже был выбор! — Каждое слово Цезаря, казалось, истекало сейчас ненавистью.
— Да, у них был выбор. Принять удар и умереть с честью. Либо — выдавать своих близких за два таланта серебра. Или выдавать своих сообщников в обмен на свою предательскую жизнь. Или — не выдавать. Или бежать и скрываться на пиратских островах. Видишь, сколько я дал им вариантов!
Цезарю очень хотелось ударить Суллу.