Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 111 из 125

Набежали рыбаки, словно издалека услышали, как бьется об камень выдернутая из воды рыба, потянулись и шлюзовские, а среди них и хозяин сетки, тучный, с детским лицом водолаз. Перед полуднем показались доярки, они торопились перейти ворота шлюза, пока их не развели: с верховьев подходил охлестнутый солнцем, гремящий музыкой трехпалубный «Николай Некрасов».

Воронок побрел к нижним воротам, они простоят на затворе, пока через гудящие камеры не сойдет наполняющая шлюз высокая вода. Торопиться ему незачем, он один с рыбой, пожалуй, он и не сразу полезет на пароход, постоит на бетонной бровке шлюза, покуражится, подождет, пока с палубы его окликнет повар или буфетчица: рыба при нем живая, еще и первый голавль не уймется. Теперь каждый увидит его добычу, а при ней все глянется: пегая, в седине щетина на лице, тяжелые ботинки на босу ногу, солдатские, тугие в икрах, штаны: некогда, мол, о себе подумать, делом занят!

Перед самыми воротами сошел на песок к воде, под укрытие высоких, связанных поперечинами свай — нижнего створа шлюза. Мимо уже понесло из камер неспокойную, в завертях и всплесках, воду. Воронок босой вошел в нее, ополоснул, окуная, рыбу в хорошей, живой воде, чтобы надышалась перед расставанием, и когда уже сунул нош в ботинки, увидел на воротах Александру. Он высоко поднял кукан и, неуклюже дернув головой, указывая за спину, крикнул:

— А на плотине все пустые!

Саша не расслышала сквозь плещущий гул камер — они были прямо под ней, — подумала, что Воронок зовет ее, и повернула к нему.

Он всегда вчуже радовался молодой, рыжеглазой женщине, помнил ее мать не стареющей с годами памятью, будто судьбой ему назначено было хранить образ именно той скорбной, белолицей красавицы при непутевом муже. Хотя Воронок и недодумывал всего до конца и не мог бы сказать, кем теперь была для него Александра, прилепившаяся к прокимновскому сытому, своекорыстному корню, была она вместе с соседкой Евдокией и даже больше, чем пришлая Евдокия Рысцова, самой их деревней, ее постоянством, ее нынешним днем и будущим, сколько мог себе представить Воронок.

— И твой сегодня свистит — мимо! — радостно объявил он Саше и теперь, с двух шагов, приметил, что она какая-то слинялая, тихая, сухие губы шевельнулись, извиняясь, что душе ее нечем откликнуться на удачу Воронка. — Хворая ты?

Саша покачала головой.

— Иван обидел? Побил, что ли?

— Такого у нас не заведено: Ваня на меня руки не поднимет. Он и с мальчиками — лаской.

Ей радоваться миру в избе, а голос несчастливый, и смотрела она в сторону от Яшки и его трофеев, на проносившиеся, таявшие на глазах водовороты. И Воронок сказал осуждающе строго, будто сам не только что решил бросить пить, хоть на время, а давно завязал с этим и обрел право судить других:

— С нее, проклятой, все заведется. Она, подлая, научит!

— Завтра коров в лес погоню, — сказала Саша.

— Никак разжаловали? — поразился Воронок: не тут ли вся разгадка.

Они закрыты зеленым островом от поймы, от белопенной ниже плотины Оки, а от близкого всхолмленного берега отгорожены сулоями — сбивчивой, торопливой толчеей воды.

— Днем пасти буду, недалеко, в лесу, а доить — обратно на ферму. В других местах трава хуже нашей, а доярки в год четыре тысячи литров берут. Есть и пять берут.

В цифрах Воронок не силен; ему и три тысячи литров не представляются чем-то осязаемым — пять тысяч, верно, лучше, и четыре неплохо, а еще он помнит время, когда в колхозе криком надрывались, обещали с двух тысяч сдвинуться.





— В лесу черти водятся, Александра! — объявил он, наматывая конец кукана на ладонь и готовясь бежать к пароходу. Подумалось ему, уж не Капустин ли так занудил Сашку: ведь, что ни зорька, толкует с ней, наставляет, верно, как жить. — От учителя в лес бежишь, уел он тебя разговорами! — пошутил Воронок.

— Была печаль! — защитно откликнулась Саша и не сдержалась, ухватилась за его свитер выше локтя, будто оступилась и боялась упасть, шепнула потерянно: — Уезжает Капустин…

— Ну!.. Погостевал, и хватит: ни богу свечка, ни черту кочерга. — Ему не терпелось бежать: а что, как и другим пофартило, пока он тут топчется, и не он будет первым?

— Совсем едет! Уезжает, — повторила Саша, ничем не защищенная перед Воронком, словно не чужому открылась, а брату, родной крови, пальцы сжала, сама того не ведая, так, что не отнять рукава, не вырваться.

— Тебе-то что?! — Он искал легкого выхода. — У тебя свой дом, Александра, ты всему хозяйка, а он бегать привык… Не впервой.

Она все принимала: и притихавшую в нем шутку, и напускную строгость, почти угрозу в том, как он произнес ее имя, — принимала, мирилась, а губы плакали при сухих, отчаянных глазах. Что он знал об Алеше и о ней, об его отъезде из деревни?

— Уж ты под венец зашла — держись. — Голос Воронка потеплел, в нем пробивались и сострадание и готовность понять, но сильнее была в нем неумолимость жизни, простая и неотменимая. — Живешь хорошо, в достатке, свекровь у тебя — добрее не найти, чем не праздник! — Хотел еще об Иване сказать, но удержался: Ваню она лучше его знает, ничего он ей не откроет.

Рука Саши отпустила его. Она стиснула побелевшие губы, присиливая себя молчать, покачивалась легонько в печали и раскаянии, в душевной боли, которая так нескладно выплеснулась при Воронке.

— Уехал он от нас, Сашка, давно уехал, уже мы крест на нем поставили… — Он успокаивал ее и нетерпеливо топтался, готовый сорваться с места, озираясь ;на клокочущую рядом воду. — И ты забудь. Он кому хочешь мозги забьет, а тебе с ним детей не крестить…

Воронок неумело погладил Сашу по голове, не заметив, как она дрогнула и поникла под его рукой, и бросился к воротам, на свой сегодняшний подвиг. Но, перейдя на другую сторону шлюза, шагая по его бетонной кромке к медленно оседавшему пароходу, он все смотрел вправо, ждал, когда Саша, совладав с собой, появится там на тропинке, протоптанной к плотине, смотрел в ее понурую спину и недобро думал о Капустине, с отцовской, непозволительной ему, бобылю, ревностью, с раздражением, которое так редко случалось ему.

Добежал до парохода, суетливо кинулся по сходням вверх, едва не сшибся с палубным матросом, покачнулся — сходни были без перил, — махнул, удерживая равновесие, ногой, и ботинок сорвался в темную щель между бортом и стенкой шлюза.

Воронок не стал и заглядывать вниз. Поковылял к буфету, прикидывая на ходу и этот расход: придется присчитать к покупкам и ботинки. Поколебался, куда бежать, на кухню или в буфет, и выбрал буфет: и ближе, и буфетчица на «Николае Некрасове» вроде бы совестливая женщина с синеватыми запавшими кругами у виноватых, всегда обиженных на жизнь глаз. Она в руке прикинула вес, назвала честно — только что округлила немного — четыре кило и, сбросив рыбу с проволоки под стойку, прихватила бутылку водки и пива. Но Воронок под недоуменные взгляды шлюзовских, толпившихся у буфетного окошка, попросил деньгами. Пришлось повторить: Яшка и сам себя плохо слышал, кажется, что кто-то другой, другим голосам просит денег, а не вина.

Сунул деньги, едва протискивая руку, словно в чужой карман недомерку, купил бутылку ситро и московскую сайку, сошел на траву у шлюза и, зажав под мышкой уцелевший ботинок, позавтракал, глядя на опускавшийся в шлюз пароход, где, затихая, билась об буфетный линолеум его рыба, а еще ниже стоял на дне ботинок. Успел спуститься в буфет и сдать бутылку: теперь всякая копейка у него на счету.

На обратном пути, на стрелке между Окой и шлюзом, спрятал второй ботинок под перевернутую лодку. Он привык доверять себя реке, оставлять вещи и снасти где ни попало, будто в избе; так и сейчас один ботинок лежал неудобно, под водой, другому он сам определил место, и все оставалось при нем.

Воронок один ушел к пароходу с рыбой, и теперь его поджидали на устое. Прокимнов выложил из пиджака на деревянный щит четыре конфеты в бумажке, у водолаза нашелся в сумке хлеб и горсть солоноватых, вяленных на солнце уклеек. А Воронок вернулся непонятный: трезвый, без бутылки, босой, и на покалеченную руку намотан кукан. От Яшки попросту отвернулись — велика была обида! — не стали ни расспрашивать, ни корить. К плотине подошла рыба, на струях играл жерех, выпрыгивал из воды, громко ударял по ней.