Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 112 из 125

Река и днем не поскупилась, Воронок так и не ушел к пойменному берегу, оставался здесь, при кукане, на бешеном пролете воды, с тремя крупными, каждая за килограмм, рыбами. Особенно тяжел был язь, о таких тут охотно вспоминали, но брали редко, и каждый рыбак, только еще подходя к плотине, узнавал об Яшкином язе и первым делом шел к его кукану, подтаскивал из глубины, любовался пестрым красавцем.

Под вечер ждали парохода снизу, из Горького, голодный Воронок уже видел себя у заветного окошка, как он снова требует за рыбу денег и просит, чтоб не рублевками, а одной пятеркой, и знакомая буфетчица — незнакомых на здешней линии не оставалось — ушам не верит, а он берет как ни в чем не бывало белую булку и молока. Отчего бы ему не выпить пол-литра молока, если одна Саша хочет взять с коровы пять тысяч литров! Молоко-то, выходит, ихнее, кому же и пить. Едва он подумал о полулитре молока, как и неудобное, неясное число — пять тысяч литров — обрело живую плоть: вышло по бутылке на каждого солдата дивизии, и не по выбитой, скудной, а полной дивизии, как ее представлял себе Воронок. Вот она, буренушка, одна, пусть и в год труда, а напоит такую непомерную силу — дивизию!..

Но не пришлось Воронку забежать по трапу в нагретое солнцем и машинами чрево парохода. В седьмом часу, когда пароход затрубил снизу, Воронок был уже без денег и без рыбы, но в ударе, летал, как ему казалось, по устою, а на деле пошатывался на неверных, больных ногах. Он и прежнюю трешку с рублевкой не смог вытащить из штанов; когда решили сгонять в магазин, смуглой рукой залез в его карман Прошка, легко выудил бумажки. Теперь Воронку все его будущие покупки — а он их твердо держал в уме — казались и вовсе легкими: рыба ему идет, уже и на этом берегу нашлось для него счастливое местечко, завтра он обловится, и деньги при нем, сколько захочет, столько и поднакопит, никто ему не указ, он один своим деньгам распорядитель и хозяин. Изредка маячили перед ним укоряющие глаза Веры, но он приноровился мирно, одним ласковым прикосновением отсылать ее на гору, в избу, — там их общее место, а здесь с ним река…

Поскользнулся Воронок на даровом вине.

Среди дня налетели на устой веселые парни, новички в здешнем краю, шебутной, городской народ, с прибаутками и бесхитростными улыбками, сапоги резиновые, новенькие, не то что болота или грязи, чистой воды не пригубили еще. И снасть такая же, у каждого новомодная «шарманка», бросай и крути ручку, «бороды» при этой катушке не бойся. Здешние помалкивали, никто не открыл им, что при малой, безынерционной катушке тут на зацеп сядешь сразу, как ни накручивай ручку, здесь большая «невская» катушка нужна, чтобы снасть пролетала быстрее и повыше. Скоро все они дергались на мертвых зацепах, оборвались и раз и второй, но не злобились, стали ходить к рыбацким куканам, охать и ахать, похваливать чужую рыбу.

Так, без обиды на судьбу, они и принялись закусывать, достали из рюкзаков диковинную «пшеничную», такой Яшка и в Рязани не видел, даже и порожней такой бутылки в витрине не попадалось еще ему — в ней, светлой и хорошей, под литр подходило. Все, кому поднесли, выпили: и водолаз с ребячьими ямками на розовых щеках, и суровый Прокимнов — не отказываться же одному Воронку. Пил он медленно, будто и зарока не нарушал, а только осведомлялся, пробовал, может, шутил, узнавал неведомое, а что как «пшеничная» для его нутра вовсе и не вино, а ситро буфетное? Один Рысцов не потянулся на даровщинку, и Воронок позавидовал было его характеру, но после второй порции жалел и даже презирал Рысцова.

Прохор не выпил и потом, когда наученные Воронком парни перешли на пойменный берег и там пытали удачу кто удочками, кто на «шарманку» в «тихой», а Воронку пришла нужда помочь шлюзовским, чтоб не один он, а все были в норме; у него и деньги в кармане, и рыба под устоем, и ничего этого ему не жаль. Рыбу загнали тут же по дешевке, и собралось на пол-литра, на пиво и полкило карамели.

До парохода три часа, еще он обловится, еще по-оборвет руки куканом, тешил себя Воронок, но река не расщедрилась, не отплатила за его доброту и бескорыстие. Другие поспешили мимо него к пароходу, у него и гривенника не завалялось на рязанский хлеб.

По отплытии парохода не все вернулись к плотине, но и те, что пришли отстоять свое до темноты, вроде не замечали Воронка, вышагивали мимо, только несвободная, прижатая к телу рука подтверждала, что бутылка при них, а что в ней, вино или пиво, Воронку не отгадать. Он и не спрашивал, напротив, облегчал людям неудобство, притворился, что дремлет, сидя на щите и привалясь спиной к шлюзовскому крану. Уже солнце повисло низко, там, где плывет лугами верхняя палуба будто заплутавшего в зеленом лабиринте парохода, — близилось самое рыбацкое время.

Хотя удача оставила Воронка, он не дергался, места не менял — хорошее место, рыба подойдет, куда ей деваться.





И правда, ударил судак. Взял яростно, повел к плотине, в самый шум и на дно, так что затвор затрещал. Снасточку он зажрал намертво, сидел, как редко бывает, на обоих тройниках, Воронок пассатижами освободил его и поместил на кукан, в стремительную, розовую от заходящего солнца воду. Наклонился, чтобы увидеть, как уйдет в глубину судак, качнулся, хватаясь руками за воздух, и упал, почти без брызг, в несущийся мимо поток.

Его повело не в ревущие речные струи, на быструю гибель, а бросило внутрь устоя, в «печку», завертело в бурлящем котле.

Показалось — ослеп, но не черно, непроглядно, а до глухой и пенистой мглы, когда глаз еще надеется, силится что-то ухватить от живой жизни, увидеть привычное, определенное, а перед ним только серый, колотящий в лицо морок. Воронок отчаянно выгребал, вертел головой, чтобы не захлебнуться, его швырнуло, ударило о каменную стену, притиснуло в угол, но какая-то сила стала оттаскивать, выдирать его оттуда, снова утягивать в водоворот, и его снова завертело посреди «печки», стеснило грудь непривычно твердой, падавшей с плотины водой.

Над его головой сбоку, в тугом потоке, на электрошнуре облетывал доступное пространство судак: не видя рядом человека, он, верно, надеялся на свободу — не вечно же будет держать его, калеча жабры и мешая дыханию, неудобный предмет. Яшка как великую милость принял бы сейчас этот провод, ухватился бы руками, челюстями вцепился бы, только бы продержаться, пока кому-нибудь взбредет на ум забросить сюда медную плетеную сеточку. Но срок ему был отпущен короткий, счет пошел не на часы, на минуты.

Он вывернулся из круговерти не слепой, зрячий, хоть всплески и застили свет, снова ударило его о стену и повело в сторону, притиснуло в угол, но не в тот, где он уже был и отчаянно прижимался спиной к камню, а камень отталкивал его: плечи упирались в твердое, но спину приподнимала сзади и подхватывала вода. Воронок попробовал извернуться, вжаться в угол, распластать руки по стенам, распяться самому, чтобы вода не хватала за руки. Пальцы правой руки попали в щель, вымытую между каменными блоками, он пошарил левой и нашел паз поглубже, загнал в него оба пальца, остервенело, не чувствуя боли в вывернутой руке, готовый переломить пальцы, только бы удержаться. А вода задирала босые ноги, тащила к себе, в смертную карусель, скользкими ладонями обнимала икры, чтобы задрать ноги повыше, бросить на спину и снова потащить. Ногами он должен работать без отдыха, отпихивать врага, будто это не родная окская вода, его купель, а зверь ненасытный, нарочно поджидавший его здесь.

Из угла глаза видят реку в те мгновения, когда брызги не бьют в лицо и зрачок не слепит прихлынувшей к голове кровью: смертный, неумолимый строй стальных ферм, уходящих словно в другой мир, космы ошалевшей воды, перепаханное ею ложе реки и где-то вверху, словно в насмешку, краешек остывающего в белесоватой голубизне неба, далекий пригорок в редком ивняке.

Вот как довелось ему проститься с Окой и с жизнью…

Хотя и в возрасте, Воронок скорой смерти не ждал и не любил думать о себе мертвом, тяжелом для чужих рук, распухшем, словно разъевшемся за чужой счет, но в одиночестве мысль о смерти приходила и к нему. Особых затруднений с ней не было, родни у него не осталось, изба отойдет к сельсовету, за нее назначат цену, и кому-нибудь она придется к жизни. Кому? Этого Воронок не мог себе представить и однажды пристал к Тоне, шустренькой секретарше сельсовета, кому, мол, планируете избу после моего отбытия из части? Тоня ответила дельно, что вопрос затруднительный, жители теперь строятся лучше, в две большие комнаты, чтобы спальня и телевизор по отдельности, лес Криуша грузит сухой, выдержанный, избы на кирпичном фундаменте, а его имущество в страховой описи по деньгам из последних и сад запущен, яблони одичали так, что, пожалуй, новый придется высаживать. Тоня сказала, что место у него, правда, хорошее и на том конце села строят молокозавод, приедут новые люди, пришлому, верно, и отдадут. Вот так! Пусть. Он и на земляков не держит сердца, а новый человек лучше. Может, и Ока потому так приворожила Воронка, что на ней не замшеешь, не отсидишься в темноте, и в запретку проникали люди, а теперь и вовсе праздник, кого только не повстречаешь. Воронок знал: шлюзовские презирают его за прислужничество пришлым, готовность присоветовать, приноровить их к хитрой здешней рыбалке, считалось, что он к ним ради вина клеится, тянет к бутылке, но Воронок-то видел другое; что они, спесивые, гордые, и леску в подарок возьмут и тройников сколько возможно, а он стушуется, отнекиваться станет, если возьмет, то самую малость, необходимое, то, без чего снасть в воду не заведешь. Он и сам на земле пришлый, думал про себя Воронок, жизнь его смолоду скитальческая, в войну что ни встречный, все новый человек, и не было ему от них неудобств и зла, а по Оке и вовсе перед ним поплыла, побежала Россия, и не одна Россия, кого только не бывало на пароходах, в толпах, поднимавшихся от реки к дому поэта.