Страница 5 из 7
– Ты что, батюшка, али подавился? – заботливо вопросила его матушка Олегия.
– А? Что? Нет-нет! Это так, от розмыслов.
– Меньше бы розмышлял, батюшка, – с мольбой в голосе попросила Олегия. – После будешь жалобы подавать, что голова гудит колоколом.
– Ей, матушка, ей! – не слушая, ответил отец Логгин. Ибо мысль дискуссии так его увлекла, что он задумал даже по прибытии к месту службы сочинить небольшое писание на сию тему и в нем научно обосновать бо#льшую полезность многословной проповеди, нежели краткословной.
«Спору нет, Библия, как запись первопроповеди, отличается аскетизмом, и в этом ее Божественная сила, – размышлял отец Логгин и после обеда, когда матушка Олегия пошла мыть опустошенный горшок и ложки в ручье. – @И взял Бог тьму. И отделил тьму от света~. Разве не убедительно сие? Убедительно. Разве не лепо в своей краткости? Лепо! Но таковая краткость доступна в понимании только весьма подготовленному слушателю и им будет оценена. А пастве вроде тотемской подавай вящие картины – с ужасающими подробностями, развернутым содержанием. Что толку им сказать: @Не укради. Аминь!~? Тут же, на паперти, едва дослушав и далеко не отходя, влезет в чужую мошну, как к своей бабе в пазуху. Нет, столь темному народу надобно рассказать яркий пример, как именно наказал Бог вора за разбой. Как дерева к нему в лесу наклонились и цепляли своими суками, пока не разодрали лица в кровь, и как ноги у него отнялись, и как жена его и дети по миру с нищенской котомкой пошли. И прочая, и прочая. Вот такой пример темного грешника проймет. А цитировать ему кратко – пустое! Народ простой – что чада малые. Скажи чадцам вместо сказки: @Муха села на варенье – сие все стихотворенье~, так оне возопят: @Не так, по-настоящему расскажи~. И чем будешь им плести длиннее да заковыристее, тем у них больше очеса блестят и сердечки замирают. Нет, глаголить с паперти надо лепо и многословно!»
Разбив сими аргументами своего абстрактного оппонента в пух и прах, отец Логгин стал озирать окрестности.
Осень на сивере – пора самая философская. Все навевает мысли о краткости и конечности юного цветения, зрелого плодоношения и седой мудрости жития. И бесчисленные клинья журавлей, жалобным криком прощающиеся с теплом и родной землею. И низкое серое небо над свинцовой водой. И морось, и коричневые кочки, и голые березки, и старая забуселая лодка, брошенная догнивать на берегу, и этот…
Что еще должно было напоминать о краткости земной юдоли, так и осталось неизвестным, ибо на сем слове телега отца Логгина подскочила на колдобине, зубы его клацнули, прервав приятные размышления.
– Как бы, матушка, тебя не растрясло, – побеспокоился отец Логгин. – Как бы тебе в целости доехать.
– Доеду, Бог даст.
Толчок дал ход другим размышлениям батюшки.
«Отчего обозные лошади всегда, ровно осляти тупые, ступают непременно след в след, выбивая тем самым на ровном пути ложбины? – поставил вопрос отец Логгин. – Отчего так тянет их идти наезженною колеею? Впрочем, скольких образованных, на первый взор, отцов духовных тоже тянет по наезженной колее? И только редкие особы способны проложить свой путь…»
Далее отец Логгин задумался об особом пути Руси святой и размышлял об сем без отрыву до ночной стоянки у деревни Погорельцы.
Холопьевцы, посовещавшись, решили, что ночи пока еще не зело морозны, потому проситься на постой в сараи и сеновалы, платя за сие солью и другой платой, они не будут, а дружно поужинают у общего костра и лягут спать в возы.
Все занялись делом. Кто пошел за хворостом, кто за водой, кто за рогатиной подвесить котел. Другие выбивали кресалом огонь в пучки сена, дабы развести костер, вернее два, один подле другого. Рубили несколько толстых лесин, чтоб горели оне всю ночь, давая тепло стражам. И только Олексей разминал ноги да плечи, прохаживаясь по поляне.
– Эй, стрелец! – крикнул ему холопьевский старшина. – Мы за тебя работать не нанимались! Хватит красоваться, бери топор.
– Я уж свое дело сделал! – ответствовал Олешка.
– Это какое дело? В небо три раза сплевал?
– Не сплевал, а на охоту сходил да дичи набил.
И Олексей вытащил неведомо откуда и картинно бросил к костру двух пестрых куриц.
– Угощаю. Дичь! Самая свежатинка, утром еще на лесном токовище токовала, а к ужину к нам попала.
Холопьевцы оживились и радостно захохотали:
– С таким стрельцом не пропадешь!
– Это на каком же токовище твои куры токовали?
– Какие ж сие куры? – делано удивился Олешка. – Коли это куры, то сей монах – девица красная!
Феодосия, тащившая несколько сухих хворостин, запнулась и чуть не повалилась на землю. Бросив ветвие к костру, кинулась прочь, в воз.
– Куры петуха любят, – продолжал Олексей. – А сии птицы – тетерева. Кур бабы руками ловят, а тетерки сражены из огнеметной пищали.
За такими, прямо сказать, незатейливыми шутками быстро развели костер, засыпали в котел крупу, а «тетерок», разрезав на куски, нацепили на пруты и пожарили над угольями. Опосля этого, истекая слюной, сели вкруг костра.
– Позову монаха нашего, что-то его не видать, – сказал Олексей.
Феодосия сидела в возке с опущенной главою.
– Чего надулась?
– Почто ты меня к курицам приплел? Почто про девицу упомянул без нужды, лишь бы поглумиться?
– Да я ж нарочно! Чтоб сомнений ни у кого не возникало. Пошли, а то схавают дичь, нам не оставят.
Феодосия, хмурясь, слезла с воза и пошла к костру.
– Боле не шути! А то рассорюсь с тобой! – сказала она по дороге.
– Не буду, – заверил шебутной ее товарищ. – Вот те крест!
Феодосия впервые за два последних года вонзила зубы в мясное. Ох, до чего вкусно! Обгладывая с косточки сочное, ароматное от дымка мясо, повеселела, перестала сердиться и простила Олексею его глумы.
У костра все беседы вертелись вокруг Москвы. Как это всегда бывает, нашелся детина, у которого был брат двоеродный, и был тот брат самовидец московских краев, ибо ходил туда с обозами раз сто, а сейчас обосновался в Белокаменной, живет кум царю, держит в Китай-городе лавку, где торгует плешивой притиркой, мылом и еще всякой всячиной.
– Плешивой притиркой? – принялись смеяться детины. – Это для чего же такая, какое место ей притирают? Али черта лысого в портищах?
Темнота скрывала, как бросало Феодосию в краску от мужеских шуток.
– Неученые вы мужики! Втирают ее бояре в плешь на главе, чтоб волосья росли гуще. Или в бороду, у кого не растет, как вон у монашка нашего.
Феодосия сжалась.
Все захохотали.
– Феодосий пока еще отрок, – заступился Олексей. – У него после такая брада нарастет! По самые муде!
Все опять повалились со смеху.
Феодосия еле удерживала слезы.
– Феодосий, сколь тебе лет?
Едва не ответив «семнадцать», Феодосия прикусила язык и пожала плечами.
– Не помнит ничего после недуга, – со вздохом сказал Олексей.
– Совсем ничего? Ну отца-то с матерью помнишь?
Феодосия отрицательно покачала головой.
– А «Отче наш»?
Феодосия растерялась. Выручил ее Олексей.
– После угара забыл, а как ночью очнулся, я ему напомнил. Двоицу раз повторил, так теперь от зубов отскакивает. Без «Отче наш» никак нельзя! А другие молитвы еще не успел ему начитать, так ни словечка! Ну ничего, дорога длинная, все вспомним.
– Ишь ты! Беда! – посочувствовали холопьевцы. – Худо Иваном, родства не помнящим, быть. Не приведи Бог.
Все замолчали.
Тишину прервал детина, которому не терпелось еще похвалиться братом-московитом.
– В Москве в каждой избе – водопровод.
– Какой еще водопровод?
– Неуж не знаете про водопроводы?
– И не слыхали!
Даже Феодосия забыла про страх разоблачения, подняла голову и в предвкушении утвердила взор на рассказчике.
Эх, не случилось возле сего костра отца Логгина – он уж улегся, подоткнувшись толстым войлоком, на нощный сон, а то красно набаял бы про римские акведуки!
– Бабы московские с ведрами к колодезям не бегают, чтоб натаскать в избу воды. И в баню для мытья или стирки с реки ушаты с водой не таскают. Вода сама собой притекает прямо внутрь хоромов.