Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 4 из 7



Нащупав железный котел с железною же треногой, Олексей подал его холопьевцу и строго наказал:

– До Вологды не беспокой, должон отоспаться. После Вологды пойдут до Шексны чащи дикие, лихие, вдруг, оборони Господи, разбойники, бийцы да воры, а я уставший?

– Ей! Лежи! – спешно согласился холопьевец и заботливо заткнул полог повозки.

Вскоре потянуло дымком от костра и вонием каши из ржаного жита с вяленой говядиной, от коего у Олексея забурлило в подпупье. Но вылезать из воза, пока не минули Тотьму, ни ему, ни другу Месяцу никак было нельзя. Потому оставалось Олексею только сглотнуть пустую сплюну и положить на зуб сушеного сущика.

Он поглядел на Феодосию. Даже в предрассветных сумерках было видно, как лепы ее длинные ресницы, тонкие русые брови, как мило ухо, порозовевшее от сна, как пухлы и нежны коралловые уста и чист высокий лоб, и бьется возле него жилка на белом виске. Мила стрельцу была Феодосия. Но здраво, хотя и с сожалением, Олексей рассудил, что не ко времени сейчас любострастия, и весело потешился сам над собой:

– Кто любит попа, а кто – попадью. Кому люба монахиня, а мне так монах.

После чего подбил шапку под щеку и зарылся поглубже в рыбные кули.

Феодосия проснулась от гвалта и суеты, взбурливших, как воду в котле, тишину морозного осеннего утра.

Вдоль телег бегали, так что земля дрожала, с воплями обряжали лошадей, выкрикивали приказы и понукания.

– Обоз! Едут! Убирай! Запрягай! Ну! Пошевеливайся!

Полог воза приподнялся, и едва не на голову Феодосии вторгнут был немытый таган с треножником, сорвана с лошадиной морды и тоже всунута спешно, но уже с другой его стороны, торба с овсом, кинута холщовая котомка. Затем воз дернулся и поколесил, накреняясь, съезжая с укоса в колею дороги.

– С Богом, со Христом! – прошептала Феодосия. И натянула на голову шкуру, зарылась в кули, словно тотьмичи могли узреть ее сквозь войлочный застенок. Даже пребывая в укрытии, ни жива ни мертва была от страха, что кто-нибудь из благонравных тотьмичей заглянет в ее схрон и закричит: «Колдунья здесь припряталась! Держите ее, люди добрые, тащите на суд честной!»

«Господи, долго ли мне трястись здеся от страха, как лягушонке в коробчонке?»

Не видала Феодосия, как миновали городские ворота. Не зрила, как шагали, держась за возки, матери, невесты и меньшие братья с сестрами, провожая со слезами и крестя вослед молодых детин и бывалых мужей. Ей, лета настали такие, что, прощаясь, не знали тотьмичи, придется ли встретиться внове. Чащи вдоль проезжих трактов наводнены были разбойниками. Шайки лиходеев – как только их земля носит? – опустошали деревни, слободки, селища, нападали на монастыри и обозы. Были и такие, что впятером-шестером останавливали и грабили обоз в сто возов! А неуловимый Мишка Деев по кличке Куница в одиночку до нитки мог обчистить и полтьмы возов, невзирая на охрану из верховых стрельцов с пищалями. Сказывали, что умел Мишка эдак засвистеть, что и возничие, и охрана окаменевали, так что не могли пошевелить ни единым членом, ни языком. Так и стояли дубинами стоеросовыми, пока не исчезал Куница в чаще, верхом на черном коне, груженном серебряными деньгами, пышными мехами и самоцветными перстнями. А как после этого все откаменевали и бросались вослед, то Куница уж растворился, как туман. Потому пуще всего боялись в пути обозники услышать лихой свист из оврага или чащобы. Сказывают, как-то однажды некий весельчак-возничий решил по своему скудоумию распотешить обоз, сунул пальцы в рот, да и засвистел. Лошади на дыбы встали, у обозников поджилки затрусились. Когда же поняли мужи, что сие глума, всей ватагой на шутника накинулись, излупцевали и два пальца отрубили, чтоб неповадно было творить таких потех. Вот почему, собирая мужей в дорогу, тайком и открыто клали матери и супруги в дорожные котомки иконки, ладанки, складни, кресты и крошечные, искусно сплетенные туески с родной землей, а на переднем возу ехала икона – спасительница и охранительница.



Тотемскую вереницу возов берегла икона Тотемской Божьей Матери, точный список с того образа, что в окладе, увенчанном стрельчатым навесом, висел над воротами в Тотьму. Свершился с той иконой такой случай. С вечера сторожу надлежало высунуться из надворотного оконца и подлить масла в скляную лампаду, висевшую перед образом. И всего-то раз подлый сторож по имени Синяй упился допьяна и, заснув у зазнобы, не долил масла. Лампада ночью погасла, а через седьмицу разграбили Тотьму поляки! Вот что бывает от греховного пития с любострастием. А ведь долей он лампаду, как знать, может, обошли бы поляки Тотьму десятой стороной и пограбили бы Белозерск или другой какой город. Мало ли хороших городов на белом свете!

Не видала Феодосия и того, как выехал из городских ворот в числе прочих телег возок отца Логгина и матушки его Олегии, как приладились холопьевские возы вослед холмогорским и вся вереница, растянувшись на версту, покатила по дороге, громыхая и скрипя. Проехала Феодосия, боясь высунуть нос наружу, мимо камня, под которым прятала скляницу, мимо своего цветочного креста на другом берегу Сухоны, мимо Царевой реки, речки Вожбалы, мимо деревни Ивановки и ватаги цыганят, среди которых бойко варакозило и смеялось голубоглазое чадо, нареченное шутки ради цыганами именем Джагет, что означало, по их цыганскому разумению, «разбойник».

Феодосия осмелилась вылезть наружу, только когда проехали возы не менее пятнадцати верст.

С одного боку дороги была чаща, а с другого – поле, все в мелких кочках. Выбравшись на ходу из воза, она помчалась в чащу от нужды с такой расторопностью, что чуть не сбила зайца, замершего под кустом, на котором трепетали несколько багровых листочков и висели грозди подмороженных черных ягод. Назад Феодосия бежала, склонив вниз голову и прикрывая лицо куколем, ибо не знала, что отвечать, коли спросят ее о чем-либо. Что, как забудется и ответит о себе как о жене, в женском роде? Догнав свой воз, с трудом влезла в него на ходу и с облегчением выдохнула.

– Слава Богу, никто не вопросил.

– Да не бойся ты, ничего не откроется. Я все ладно сбаял, не подкопаешься.

– А вдруг вопросят меня, положим: «Как спал?», а я отвечу сдуру: «Спала хорошо!»? Нет у меня привычки знать себя мужем.

– А ты молчи больше. Кивни головой, промычи чего-нибудь невнятно. Уговорились же – тебе память вышибло. Сиди, чужие разговоры слушая, а со своими не встревай.

Похоже, Феодосия и в самом деле угорела в дыму и памятью ослабла – прошедшие злые события уже не рвали сердечную жилу. А может, клин клином вышибло: ужас сожжения во срубе затмил горечь всего прошедшего за последние два с половиной года – и казнь скомороха, любимого Истомы, и гибель их сыночка Агеюшки, побои от мужа Юды Ларионова, безмолвное отречение родных, одиночество в юродстве. Теперь в обозе Феодосия спокойно вспоминала предательство отца Логгина, объявившего ее ведьмой и богоотступницей, и не держала зла ни на него, ни на воеводу, сладившего казнение.

«Бог им судья», – смиренно вынесла она решение.

На довольно поздний обед встали возле селища Заборье.

Мясное в дороге варили только на ночном постое, а днем обходились тем, что кипятили воду, кто в тагане на треноге, кто в котелке на рогатине, а кто и в горшке, подпихнутом в бок костра, и сим кипятком заваривали овсяное толокно, ржаную муку с жиром и солью или тертого в порох сущика. Заедали все хлебом или размоченными сухарями. У кого хлеб замерз, грели его на костре.

Впрочем, те, кто находились еще в начале пути, как тотьмичи и холопьевцы, дабы не везти пустыми дорожные горшки, наполнили их более сытной едой. Отец Логгин, например, как раз сейчас, в полуверсте от Феодосии, хлебал поочередно с матушкой своею Олегией натушенные с капустой и кореньями, как то: лук, репа, морковь – гусиные сердечки, печенки и желудки. Матушка Олегия наготовила сей харч с вечера и, залепив отверстие горшка лепешкой из теста, оставила до утра в остывающей печи. И сейчас холодное тушенье было зело приятно отцу Логгину и даже навело его на мысленную дискуссию на тему «Должна ли проповедь отличаться аскетизмом, словно кусок ржаного хлеба с водой, или, наоборот, быть многообразной в яркости словес, как тушеные овощи с куриным потрошком?». Споря с невидимым оппонентом, зело закостеневшим в устаревших представлениях, отец Логгин даже издал горлом звук и повел рукою, свободной от деревянной ложки.