Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 94 из 116

Он не звонит, и я не сижу у телефона. С каждым днем сны снятся все реже. Остаются одни фотографии, лужи, ноги, безумные лица фанатов-ультрас.

Потом звонок, и его голос страшно далек от покоя, который мне снится, задавлен жизненной болью.

— Что случилось? Почему ты не едешь домой? Где паспорт?

Кажется, он забыл обо всем.

— Ах да, паспорт. Я нашел его, да.

— Где он был?

— Выпал из дырявого кармана в сапог.

О ребенке не спрашивает, сама напоминаю: с ним все в порядке.

В Сараеве до сих пор очень холодно, ничего не изменилось, говорит, потому что хуже быть не может, самое худшее уже наступило, а за ним пустота, ничего нет, кроме однообразия боли, похожего на занудную песню, которая без конца повторяется, на грязную поношенную одежду, которую никто никогда уже не отчистит.

Обрывается связь, но мы и так уже достаточно поговорили, можно сказать, очень долго. И так ничего друг другу и не дали. Никакого утешения.

Кладу трубку и вижу Сараево, чувствую запах крапивы, горящей обуви, запах людей в очереди за смертью. «Тебя там нет, Джемма, — говорю я себе. — Тебя там больше нет. Все кончилось, ты уехала». Тяжело дышать, воздуха не хватает. Папа приносит мне стакан воды:

— Попей, девочка моя, попей.

Но я знаю, почему мне плохо. Потому что сейчас я уверена: ни за что на свете не хотела бы я снова оказаться там, перед лицом смерти.

Сегодня папа укладывает на ночь ребенка, остается у меня ночевать, спит на диване перед пианино.

— Мне ничего не стоит, — говорит.

Поет колыбельную, его голос залечивает раны, нанесенные тьмой, накладывает швы. Он любит ребенка, ему достаточно было взглянуть на него, чтобы полюбить. Я же отношусь к нему отстраненно и каждый раз, глядя в его глаза, думаю о воспаленных глазах его отца, которые никто не лечит. Мне кажется, что новорожденный заедает жизнь Диего, крадет ее, — вот что я думаю, но не могу произнести вслух.

Папа не спрашивает меня ни о чем, боится моих мыслей.

Пока он поет, я вспоминаю живот овечки, ее глаза, когда я уходила. Наверное, они заранее договорились, и овечка знала, что Диего вернется к ней, и в том унылом взгляде на самом деле пряталась тайная мысль. Она знала, что выиграла. Может, Диего уговорил ее все-таки отдать мне ребенка, чтобы избавиться от меня: пусть и у меня что-нибудь останется. Они могли родить себе еще, а я не вернулась бы с пустыми руками с той Голгофы.

Он отдал мне то, что я хотела. Ребенок стал ценой, которую он заплатил за свою свободу. Я заплатила не марками, мы обменялись человеческими существами. Аска забрала плоть моей любви.

Я открыла бутылку граппы, собираюсь выпить ее всю, папа говорит, что хватит, я — еще. Алкоголь вытаскивает меня из ада, снова бросая в ад. Обратно к ним. Кричу, что мне не нужен больше этот ребенок, чертова боснийская шлюха украла у меня мужа, воспользовалась моей слабостью, чтобы просочиться в нашу кровь.

Перед моими глазами снова встает лазурь голубого ребенка. Лучше бы тот ребенок выжил, чем этот, от двух подлецов.

Младенец плачет, папа берет его на руки, потрясает им, как крестом. Словно изгоняет дьявола, зло.

Потому что сегодня ночью дьявол пробрался в наш дом, в мою римскую квартиру с белым пианино. Заглядываю в детскую кроватку… и вижу только тех двух змей, что продолжают поглощать друг друга в трущобах погибающего города. А этот сопляк, этот кусок голодной плоти — их. Мне надо было оставить его там, пусть бы там гулял в сумке-кенгуру с родными отцом и матерью, на том пожарище, покрытом снегом.

Собака лает. Младенец верещит, как свинья, которую режут. Папа со злостью кладет его мне на руки. Он защищал его вплоть до этого самого момента, теперь бросает:

— Твой сын, делай с ним что хочешь.

Зачем он так рискует? Он никогда раньше не отличался смелостью.





Делаю несколько шагов назад и падаю на диван. Ребенок выскальзывает из моих рук, лежит рядом. Был бы он змеей, мог бы ужалить меня и уползти. Но он лежит здесь — тихий плач, заглушенный подушками, — и не может сам двигаться, как перевернутый кверху лапками муравей.

Встаю с дивана, ухожу. Иду в ванную, меня тошнит граппой. В настоящий момент не вижу никакой разницы между жизнью и смертью, между криком и тишиной.

Папа ушел, утащив с собой собаку. Я слышала, как он громко хлопнул дверью, так что чуть не рухнула стена, мир. Он ушел расстроенный, как экзорцист, не сумевший изгнать дьявола.

Я беру ребенка, поднимаю его над головой, он висит в воздухе. Кажется, ему нравится на высоте, потому что он больше не плачет. Только тело чуть вздрагивает от всхлипываний. Но это не страшно, это как если бы он срыгнул. Мы играем в самолетик еще какое-то время, он летает недолго на моих руках. Возвратившись на землю, совсем успокаивается. Растягивает губы в какое-то подобие улыбки. Я не кладу его в кроватку, держу на себе. Кладу вниз животиком на свой живот, впервые за все время. Не знаю, кто из нас двоих засыпает раньше. Мне снится город, выросший на моем животе. Открываю глаза, когда уже наступил день, понедельник, и Пьетро проспал всю ночь, не проснувшись ни разу, даже поесть.

Позвонили папе

Позвонили папе.

В бумажнике Диего нашли сложенный листок с несколькими телефонными номерами. Служащий полицейского управления города Дубровника просто набрал первый номер из того небольшого списка, и он оказался папиным. Рядом с цифрами было написано: «ПАПА», и они подумали, что это номер телефона отца того парня. Полицейский говорил по-итальянски, так что сложностей не возникло. Папа ничего не спросил, в тот момент он не мог соображать. Ответил только: «Понятно… понятно… понятно», три раза, машинально.

А что понятно, он и сам толком не знал. Это были единственные слова, что пришли ему в голову, и отец произнес их вслух, лишь бы достойным образом отреагировать на происшедшее, остановить начавшееся кровоизлияние.

Отец — человек закрытый, сдержанный, можно сказать, скромный. Он не привык распускаться. Таким способом его тело воспротивилось боли, замкнув ее в себе.

Когда пару часов спустя он постучал в мою квартиру, у него был перекошен рот, как если бы подбородок своей тяжестью оттянул его вниз, и веко одного глаза опущено ниже другого.

— Что с тобой?

Он даже не заметил, что его лицо поражено параличом. Пес вошел за ним. Я подвела папу к зеркалу в ванной, он посмотрел на свое отражение, но, казалось, не увидел или, по крайней мере, не обратил на это никакого внимания, только кивнул.

В отличие от него я испугалась, меня ужаснули изуродованное лицо, которое я не узнавала, невнятный голос, застывшее выражение единственного открытого глаза. Необходимо было позвонить врачу, сделать анализы. Может, всего лишь продуло, но ведь мог быть и инсульт.

Он купил мушмулу, и она лежала у него в бумажном пакете, который он держал, не выпуская из рук.

Первые плоды в самом начале весны.

— Где ты достал их?

Мы пошли на кухню, сели за стол.

— Как Пьетро?

— Спит.

Обычно первое, что он делал, придя ко мне, — бежал к нему.

Помыл мушмулу. Взял одну ягоду, вытер салфеткой, потом медленно оторвал черенок. Я смотрела на его руки, вдруг с ними тоже что-нибудь не так. Движения слишком замедленны, но пальцы, кажется, действуют все.

Папа делит мушмулу на две части, медленно вытаскивает ее глянцевую косточку, с выемкой посредине, как в сердце.

Предлагает мне половинку, я ем, глядя на него. Сам подносит оранжевую зернистую мякоть ко рту, но откусить не получается из-за парализованной губы.

У папы спокойное, с правильными чертами лицо, прямой нос, густые волосы; о таком человеке говорят — красивый. Иногда, правда, оно принимает глуповатое выражение, когда папа таращит свои слегка круглые глаза и делает брови домиком или когда нарочно двигает ушами и носом. Он делает это редко, только для того, чтобы рассмешить детей. Его лицо с виду строгое, поэтому резкая смена выражения огорошивает. Когда я была маленькая, моим друзьям безумно нравилось, если папа двигал ушами и бровями.