Страница 12 из 43
— Последний раз спрашиваю: пойдете на новые святые земли, к святейшему нашему государю и патриарху Никону?
Люди ему не ответили.
Настегал Федька коня и был таков. Тут как раз от боярского дома подводы поехали.
— Везут! — понеслось по площади. — Везут! Везут!
Маланью возвели на помост. Монахи нарядили ее в черный балахон с белым крестом.
Черный, скрюченный Терентий Ивлев принес веревки и смоляной факел. Взошел на помост священник.
Маланья стояла, прислонившись к столбу, белая как снег. Смотрела в небо. Редкой синевы было небо над Можарами в тот час.
Священник начал что-то говорить ей, но Маланья махнула на него руками.
— Не мешай!
Звонкий возглас ударился в тишину, и тишина лопнула, будто первый ледок на луже. Люди, ожидая великого колдовства, попятились, загалдели, отвлекли Маланью. Она посмотрела на возню вокруг ее высокого помоста и пожалела людишек:
— Вы все повинны в моей лютой смерти, но я вас прощаю. Вы неразумны! А вас, черные коршуны! — крикнула она монахам. — Вас я с места моего недосягаемого проклинаю на веки веков! Пусть каждый мой крик обернется для вас криком тысячекратным! Пусть каждая моя слеза прольется на вас рекой! Да поглотит вас земля! Да смоют вас чистые воды!
Игумен Паисий взмахнул черным платком. Палач ловко сунул Маланье в рот кляп, схватил руки веревкой, намертво приторачивая к столбу. Рысцой сбежал с помоста священник. Сошел с помоста, похваляясь бессердечием, Терентий.
Медленно высек огонь, запалил факел, поднял его над головой, глянул весело на Маланью, подмигнул ей и замахнулся вдруг бешено. Забилась на снегу в падучей баба. Факел полетел в поленницу. Взмыло пламя.
И, перекрывая все крики, зарокотал бас можарского дьячка:
— Малаша, не бойся! Дровишки сухие!
Маланья услышала это, и вдруг ей почудилось, что не под ее помостом забушевал огонь. Горит земля. Маланья видела, как одна за другой, кутаясь в черный дым, вспыхивали можарские избы.
— Конец свету! — крикнула она, но во рту сидел кляп.
И тут кто-то из толпы, не выдержав, отвернулся от костра и увидал, что деревня пылает.
— Горим!
— Горим! — завопили можарцы и, тотчас забыв о Маланье, бросились к избам.
По избам шныряли чужие. Вытаскивали скарб. Узлы на коней, а в избу факел.
— Разбой! Разбойник Шишка пришел!
— Шишка грабит!
Разбойники жгли и грабили.
Монахи попрыгали в возки и, настегивая лошадей, помчались к монастырю. За ними не гнались.
А костер пылал. И трах-та-та-тах! — раскатилась огненная поленница. То Анюта жердиной шуровала.
— Оглох?! — дьячка шикнули по морде.
— Анюта?
— Держи! — сунула топор в руки. — Веревки руби!
Дьячок подпрыгнул на месте, охнул и с ревом кинулся к помосту.
Хрясть! Хрясть!
Маланья на руках. Закрыл телом и опять сквозь огонь.
Вышел. Пылали грива, борода, рубаха. Рухнул. Покатился по снегу. Затих.
Нахлестывая лошадей, катил на санях с дочками, с женой Емельян. Анюта наперехват.
— Стой, дядька!
Остановился. Подхватил Маланью, бросил в сани.
— Э-эх!
Умчались.
Погорельцы сидели в церкви, подпаленные, пограбленные, побитые. Ребятишкам хорошо было. Одной семьей большими ложками из больших чашек хлебали. Погреба не горят, в несчастье папаньки с маманьками не скупы на еду, да и мяса жареного было много!
Взрослым сладкий тот кус горло драл. Молчали. Каждый свое думал. А чего придумаешь?
И отворились двери настежь. И пришел Федька Юрьев.
— Ну?! — спросил Федька.
— Чего ну-то? Поехали, что ли? — откликнулся Никита.
— Теперь все едино, — согласились мужики.
— То-то!
Поднялся Петр, вывел своих детишек из круга.
— Неужто остаешься на пепелище? — спросили.
— Не пустовать же ухоженной земле? Кто поправит дедовские могилы без нас?
— Сам дурак — другим головы не задуривай! — крикнул Федька. — Под боком у Шишки живешь.
Смолчал Петр.
Зашумело, загалдело — начались скорые сборы в дальнюю дорогу. Легки были на диво, да никто не давился.
Луна не смела показать сияющего своего лица, но и от облаков, за которыми она хоронилась, был свет, и в этом туманном, качающемся свете леший Федор Атаманыч видел окоченевшую душу убитой деревни. Возле черных пепелищ, там, где положено быть крыльцу или хотя бы порогу, лежали на снегу скрюченные комочки степеннейших и добрейших из всего косматенького племени — домовые, их жены — кикиморы, их детишки.
— О-о-о-го-го-ооо! — затрубило горе в просторной груди лешего.
— Ууу! Ууу! Ууу! — тонюсенько откликнулось в утробах бесстыдно торчащих на виду у всего белого света черных печей.
И Федор Атаманыч встрепенулся и заплакал, и слезы у него были как бисер, ибо плакал он уже от радости: не все мертво, будет жива деревня. Взрослые домовые погорели, померзли, а детишек распихали по укромным местам.
Ходил Федор Атаманыч от печи к печи, собирал уцелевших косматеньких чад, клал их на грудь, в тепло шубы.
Постоял благодарно над подпольем, превращенным в землянку, где остался с семейством сеятель Петр. Потормошил мелкотню, сидевшую на груди.
— Запомните доброго человека! На таких стоит русская земля.
И цапнул за кончик хвоста подлую Изморозь, которая уж успела втиснуться в подполье. Вытянул, встряхнул.
— Совесть-то где у тебя?! Смотри, спущу в прорубь, пощекочут тебя раки клешнями.
Кинул за спину, и бедная Изморозь в страхе рассыпалась и повисла иголочками в воздухе.
— Ванюшка! — позвал тихонько Федор Атаманыч.
— Здесь я, батюшка.
— Ты, говоришь, трижды Маланье показывался?
— Трижды, батюшка.
— Что же она не смекнула-то?
— Испугаться — очень испугалась.
— Знать, об одной себе думала… Грешат люди, а коченеют на морозе домовые.
Федор Атаманыч пошел от деревни прочь, но на околице остановился, обернулся и, подняв лапы, словно бы сгреб облака в охапку, и из этой серебряной косматой кудели посыпался обвалом снегопад, накидывая на черное белое.
Луна в небесной прорехе сверкала, как лед, и печаль разлеглась на земле от края и до края. И сказал Федор Атаманыч, положив лапу на Ванюшкино плечо:
— Завидуй родственничкам, Дремучим Лешакам, те осенью провалятся сквозь землю — и нет им дела ни до зимы, ни до людей.
Ванюшка промолчал, ему не хотелось проваливаться, ему даже в их лесное селение не хотелось. К Анюте бы, служить ей потихонечку, невидимо, смотреть на нее и желать доброго.
Кудеяр ничего не знал о можарском пожарище. Он объезжал округу на сто верст и более. Чтобы стоять за правду, за обиженных, нужно знать, сколько неправды кругом. Долго не навоюешь, не ведая, куда дороги ведут.
Послал ему Бог вступиться за первых беженцев, спасавшихся от Никона. На ярмарке в селе Парамонове повязали двух женщин да старика, по старику и сыскали, повезли в Рязань в двух санях. С приставом было пятеро стрельцов. Кудеяр выехал на большак по проселку, как зверь на ловца. Из-под горки коня понудил стременами — хоп, хоп, хоп! — и очутился перед санями пристава.
— Кто таков?! — крикнул пристав с испуга: уж больно хорош да черен конь под седоком.
— Я-то — Кудеяр, а ты кто? Кого сцапал?
— Эй! — махнул рукою пристав стрельцам, ища в сене саблю. — Хватай его! Хватай!
Кудеяр выстрелил, пристав замертво выпал из саней, лошади понесли. Стрельцы, не дожидаясь следующей пули, кинулись в лес…
Кудеяр догнал переднюю лошадь, остановил, кинжалом перерезал веревки на руках-ногах старика.
…До самой ростепели рыскали по дорогам люди воеводы в поисках Кудеяра. Расспросы только страх нагоняли: всадника на черном коне видели чуть не в каждой деревне, а зачем приезжал, куда отбыл? Нигде, однако, он больше не появлялся: либо это заезжий, случайный человек, либо… оборотень.
А Кудеяр жил в землянке спасенного им старца — Киприана. Старец был келейником епископа Павла Коломенского, сосланного Никоном в дальний северный монастырь. С Киприаном из подмосковного села Коломенского бежали три семейства. Год прожили на грибах да ягодах, изредка заваливая лося или добывая тетерок. На ярмарку за мукой ходили. Без хлеба русскому человеку жизнь невкусная и голодная.