Страница 13 из 43
Леса кругом вековечные, свободного места поблизости нет, значит, своего хлеба не будет, посеять негде. И потому Киприанова паства собиралась уйти в Гуслицу. Там глуше, простора больше, и уже деревеньки есть, никому не подвластные.
Кудеяр сначала ждал подснежников.
Он и сам тосковал по дороге, и конь ему жаловался. Для лошадей мужики за день срубили сарай, застелив земляной промерзший пол еловым лапником. Кудеяр дал денег, и мужики у верных людей купили наконец и муки вволю, и овса лошадям.
Однажды утром, по двойному солнышку, когда оно вытягивалось среди вершин деревьев, как выпущенный из яйца желток, Кудеяр услышал зарянок и на косогоре, обращенном впадиной к солнцу, увидал золотое гнездышко мать-и-мачехи. Цвела, не дожидаясь, пока снега сойдут.
Здесь, сидя на пеньке, думал Кудеяр думы серьезные и горькие. Вот убил он человека ради спасения себя, Киприана и двух женщин, и сколько еще лягут головой в пыль, в зеленую траву? Такова цена справедливости, справедливости ли? Отнять жизнь у того, кто отнимает у других свободу, кусок хлеба, честь — не велика ли цена? Чья десница направила руку твою, Бога или Сатаны?
И вставала перед глазами ухмыляющаяся рожа трактирщика. Как сладко всей этой погани измываться над людьми, которые живут трудом и боятся Бога. Федька Юрьев — длинные руки Никона — Божьего гнева не опасается. Насмотрелся толмач Георгий на сильных мира сего. На господина глядят по-овечьи, а повернутся к слугам — и вот уж и волки.
Мертвела душа. Что может один человек, даже с именем Кудеяр, поделать со всей неправдой? Вот она, зима, вот они, снега! Попробуй перекидай лопатой снег себе за спину? За спиной-то снег снегом и останется…
Воззрился на желтые цветы, радостно толпившиеся на солнышке.
— Будь как будет!
Услышал — зарянки всполошились, засвистали, перебивая друг друга. Кудеяр остался сидеть, как сидел, но голову наклонил, чтоб за спиной у себя видеть. Из лесу вышел Киприан.
— Хорошее место выбрал. Тут и солнышко теплее. — Подошел ближе.
Кудеяр поднялся с пенька, уступая место.
— Прости меня, — сказал Киприан, протягивая своему спасителю что-то черное, волосатое. — Я сидел-сидел и надумал: возьми себе мое единственное имущество. Говорят, сие смирялище от самого Ивана Большого Колпака.
— Да что это?
— Власяница… Мне она уже ни к чему, тело старость смирила. Ты ее не теперь примеряй, а когда время придет.
Кудеяр, вспотев холодным потом от нутряного, неведомого в себе ужаса, принял подарок.
— Ишь, напугался! — Старик погладил Кудеяра по лицу. — Это не теперь тебе носить… Потом.
Птиц в лесу прибывало, лягушки по ночам тягались с соловьями. Соловей сам по себе, а лягушка если и запоет в одиночку, так чтоб всю свою болотную братию разбудить. И пойдут хоры! Одно болото курлычет, так что на соснах свечечки к звездам за огнем тянутся, а другое болото молчит, слушает да и грянет разом — и такая это музыка, что небо пучину за пучиной разверзает и само будто ухо Господа Бога. И у человека душа превращается в ухо. Слушай! Слушай песнопения весны, ибо на трелях да пересвистах поднимается колос души, как в поле — от теплого весеннего дождя.
У Кудеяра, однако, на болотных трелях взыграло вдруг озорство. Принес как-то в полдень бабочку Киприану. Тот огорчился:
— Зачем убил красоту невинную?
Кудеяр пальцы разжал, ладонь раскрыл, бабочка и полетела.
— Не пора ли напомнить о себе? — любуясь полетом, спросил то ли у бабочки, то ли у старца.
— Зачем тебе рисковать попусту?!
— Кудеяру, отче, слава дороже сотни воинов.
— Что же ты задумал?
— Да вот заскучал на постной каше, с воеводою хочу пообедать.
Изумился старец:
— С воеводой?!
— Мне, отче, доводилось и с правителями стран сиживать за одним столом, но та моя жизнь пропала. — И поклонился вдруг старику. — Отпусти со мной трех мужиков, верну целехонькими. Деньги в Гуслице пригодятся.
— Как тебе откажешь, коли ты жизнь спас и мне, и матерям детушек малых… Но молю тебя и Бога в свидетели призываю — не убивай!
— Я бы и пристава не тронул, но когда один против шестерых… Помолись за меня, грешного!
Перекрестил старец Киприан разбойника Кудеяра и, отпуская с ним отцов семейств, молился дни и ночи.
И во все дни разлуки по вершинам дерев ходил ветер и не было тишины в лесу.
Город Пронск древен и славен, однако нет ему большой жизни возле матерой Рязани.
Князья пронские все равно что князья деревенские перед рязанской спесью. Впрочем, княжеские времена быльем поросли, сменились временами воеводскими, и в нынешней Рязани воеводами сиживали далеко не первые люди, а в Пронске совсем даже не последние.
В то лето пронским воеводой был Телепнев, но не из тех Телепневых, что служили московским государям послами и товарищами послов в Турции, в Крыму, в иных иноземных странах, а всего лишь их родственник, Василий Васильевич.
Была у Василия Васильевича страсть, которой он предавался круглый год без какого-то ни было для себя ущерба и ни в ком не вызывая ни зависти, ни порицания. Василий Васильевич любил рыбу ловить. И признавал он ловлю не сетями, не переметами, но удочками и вершами.
Вода в Проне все еще не вошла в берега. Рыба кормилась в заводях, паслась в луговых травах, и улов у князя Василия был в то утро на удивление.
Потянул он вершу одной рукой — тяжело, потянул двумя — тяжело. Тут уж со всей силы, поднатужась, рванул, завалил в лодку, а верша полным-полна, словно ее силой напихивали. Сидевший на веслах слуга аж руками развел.
— Воистину воеводская ловля!
Просиял Василий Васильевич.
— Погляди, рыба-то какова! Всяких сортов и размеров.
— Вот бы костерок да тотчас и заварить ушицу! — раздался сильный голос совсем рядом.
Воевода со слугой обернулись — лодка под парусом. Парус уж свернут. В лодке трое. Подтекли к воеводе, как сама тихая Проня, не плеща ни веслом, ни кормой.
Человек, пожелавший ушицы, поклонился.
— Приветствую тебя, воевода Василий Васильевич! Не обессудь за дерзость, но дело у меня к тебе государское, тайное.
И, нацепя на багор узелок, передал воеводе. Воевода, изумившись, узелок снял, развязал, развернул, а в тряпице — грамота с печатью, но писана бог знает по-каковски.
— От кого сие?!
— Дозволь обо всем на берегу слово молвить, — поклонился человек, передавший грамоту.
Поплыли к берегу.
Здесь иноземец — а на русского этот неведомо откуда взявшийся на Проне человек ни обличьем, ни речью с гнусавой картавиной никак не походил — достал из походной сумы плоскую, обшитую сафьяном доску, раздвинул и превратил в стул. Поставив стул на траву, он сел, разведя почтительно руками.
— Изволь, воевода, меня простить, что сижу перед тобою, но я княжеского рода и удостоен пожизненного права сидеть с шапкою на голове в присутствии моего короля.
— Но кто же ты есть?! — Воевода по московской привычке чуть не обгадился, струсив перед иностранцем. А тут еще такой иностранец, что не знаешь, стоять ли, в ногах ли у него лежать.
Иноземец любовался зелеными просторами и словно забыл о воеводе. И Василий Васильевич, изловчась, шепнул своим слугам, чтоб немедля разложили костер и варили уху, заправив ее для крепости водкой, и чтоб чашки-ложки песком выскребли.
Как только люди воеводы занялись каждый своим делом, иноземец обратил свой взор на Василия Васильевича и достал для него еще одно сафьяновое стуло.
— Садись, дворянин Телепнев, ближе и послушай меня со вниманием.
Стульчик оказался не ахти каким удобным, но ради почета как не потерпеть?
— Тебе, слуге государя, ведомо, — начал неторопливо иноземец, — что господари Молдавии не единожды просили твоего великого самодержца принять их, вместе с землями и с народом, под могучую царскую руку, под сень крыльев российского орла. Пусть твоя милость не требует от меня открыть имя мое. Только убедившись в твоем расположении, я доверю тебе наитайнейшую тайну.