Страница 10 из 43
Паисий молчал, и Федька кинулся к нему, как с цепи. Зашептал в самое лицо:
— Я все тайники ваши повыпотрошу, коли не сделаешь по-моему. По Соловкам, что ли, скучаешь?
— Как безжалостны русские к своим же людям! — Паисий перекрестился. — Но ты же сам знаешь, у меня нет власти жечь людей за еретичество, то дело наитайнейшее, царское.
Федька лицом потемнел, глаза сделались пустыми.
— Кто дознается? Кто вступится за бабу? Выбирай, авва, или она — в огонь, или монастырь спалю. Мои люди много хуже разбойников. — И, приложив ко рту ладонь, шепнул Паисию в самое ухо: — Ходит слух, будто ты, авва, разбойника Шишку в услужении держишь?
Паисий встал во весь свой прекрасный рост.
— Одно истинно. Шишка на исповедь ко мне являлся. Держу его, как собаку. Без ошейника он хуже упыря. И вот мой сказ: исполню нужное тебе, ты же исполни свое, но изволь впредь не объявляться в нашем краю.
— Изволю, — ощерил рыбьи зубки просиявший Федька. — Потом изволю. Покуда же в монастыре твоем поживу, потерпи и не обессудь.
Утром Маланья пошла на задний двор поглядеть на дьячка своего: не смея переступить порога избы, спал он в баньке, воруя из поленницы дрова и из сеней лук, да еще сливки с кринок схлебывал, чтоб убыток был неприметен. Это для Маланьи-то!
Ночью, выйдя во двор, Маланья слышала, как дьячок кашлял, и как от его вздохов распирало бревна, и как они тотчас грустно опадали, потрескивая, поскрипывая.
Маланья отнесла пьянчуге горшок со щами да плошку с отваром из сушеных листьев капусты.
Дьячок благодарственно взвыл, но высунуть свою бесстыжую рожу за дверь не посмел. И Маланья сама прослезилась. Почувствовала, как отходит сердцем, мягчеет взором. Зашла, вздохнув, в сени, а в уголку, на ларе — Ванюшка. Стоит не шелохнется, но вот он, не призрак — явь, хоть потрогай.
За дверь взялась неторопко, дверь за собой прикрыла степенно, а в избе — не передохнет. Сердце в висках бухает.
Лохматенькие являются не к добру.
Однако пока не помер — живи! Пошла к печке кашу ставить, молоко томить, масло сбивать.
Любимое Маланьино место на высокой скамье против печи, рука туда-сюда, пахта в маслобойке глюкает, а глазами в печь, на прогорающий огонь. Уголья как парча — золото на малиновой подбивке, а поверх пламена. Промчится алая прозрачная конница, а за нею синяя, но у Маланьи глаза кошачьи — видят то, что другим не дано. Над алыми да над синими огоньками, заполняя печь доверху, круговертью летают, ну словно бы мыши летучие, цвета пепельно-черного, багряно-сизого, а то и совсем смрадного цвета. Кто видит, тот знает, каков он, смрадный цвет. И чудится Маланье — мчит вся эта пегая, гарью пропахшая конница в черный зев, и чем шибче бег коней, тем чернее пропасть, да и сдвинулась вдруг и пошла, глотая конницу, вон из тьмы, задвигая в себя горящие угли, горшок, кринки…
Маланья с лавки сиганула, заслонкой хлоп, и рукою сердце придерживает, чтоб не выскочило вон из груди. Подняла голову, а Ванюшка косматенький из-за трубы смотрит, и глаза у него, как у совенка, и лапка, что за кирпич ухватилась, дрожит.
Тут Маланья черпнула ковшик холодной воды, попила, умылась, оделась, взяла нож — отрезать в холодном погребе сала к обеду, а нож бряк из руки и в пол воткнулся.
Вышла во двор, а гость уж лошадь привязывает.
— Изволь, хозяйка, хозяина своего кликнуть, — молвил, поклонясь.
Маланья тоже поклонилась незнакомому, нездешнему, однако спрашивает:
— Какая нужда тебе в моем хозяине?
— В дороге я долго. Сам бы ладно, коню отдых нужен, — достал щепоть серебряных денежек.
Маланья деньги приняла, зардевшись от щедрости путника.
— Хозяин мой в баньке заперся — грехи отмаливать. Коня в сарай поставь, там и овес в яслях. Постель тебе хоть на печи постелю, хоть в красном углу.
— Благодарю за доброе слово, — сказал человек, отирая лицо от невидимой корочки ночного пронизывающего ветра.
— За такие деньги всякий станет покладистым, — сказала Маланья, отворяя сарай перед лошадью. — Уж больно черна она у тебя!
— То — масть, — улыбнулся усталый путник. — Когда скачу, хоть в самую непроглядную ночь, даже ветер светлеет.
— Ну-ну! — сказала Маланья и ушла в избу.
Постелила Маланья Кудеяру на лавке: печь горяча была.
Кудеяр верхнее снял, сапоги стянул, а на остальное сил не осталось. Лег и уплыл на лубяном челне в милое детство. Река лилась по светлому, и, не отставая от челна, прыгала по берегу, посвистывая, птица-синица.
Глаза открыл — лучина горит. Маланья за столом, на воду в ковше дунет и глядит, глаза рукой заслоня.
— Проснулся? А я про тебя многое знаю.
— Да неужто?! — удивился Кудеяр. — Ты же имени даже моего не спросила.
— А у тебя нет имени, — сказала Маланья, и Кудеяр, потянувшийся было со сна, замер и сел. — Ты — человек дороги. Рановато к нам пожаловал, под снегом земли не видно.
И засмеялась, глядя Кудеяру в лицо.
— Я тебе травку петров крест дам да свечу ярого воску.
— Зачем мне трава да свеча?
Маланья пальцем Кудеяру погрозила.
— Ты мне глаза не отводи, моя вода — зеркало. Травка тебе от привидений пригодится, а свеча ей в помощь.
— Не понимаю что-то тебя я, женщина, — пожал плечами Кудеяр.
Тут Маланья улыбнулась и сказала, в темное окошко глядя:
— Один мужик яму для столба рыл. Глядь, корчага с серебром. Матюкнулся мужик с радости, а корчага исчезла… Ты тот камень Самосвет царю отошли. Он тебя простит и спасибо тебе скажет. Да смотри в зепь не положи камень-то. Его на груди носят.
Речи бредовые, но правда в них была. Заехал в Можары о Кудеяровом кладе разведать.
— Скажи, добрая хозяйка, о каком камне ты говоришь?
— О Самосвете, что в нашей земле сокрыт.
— А зачем камень царю отдавать, у него от самоцветов подвалы ломятся.
— То от самоцветов, а наш камень Самосвет. Если с ним Белый царь обойдет Россию, станет она для неприятеля невидимой… Все, что в кладе, себе возьми — не возбраняется, а камень будь любезен царю отдать. Обещаешь?
— Обещаю, — сказал Кудеяр. — Самая малость осталась — клад сыскать.
— Он сам тебя найдет.
Маланья набрала в горсть воды из ковша да и брызнула на Кудеяра.
— Садись за стол, кашей накормлю. — Поставила кашу и молоко, сама шалью закуталась. — За дурнем моим схожу. Тоже, чай, проголодался.
Выскочила на мороз да оглянулась чего-то, а Ванюшка косматенький стоит на порожке, к избе спиной прислонясь, а опорки на ногах у него размотались, а из худых лаптей — коготки.
Ох и кинулась Маланья к дьячку своему, сграбастала, тепленького, глупенького, спеленала белыми руками и принесла в избу, как матрешку. На пороге только и опамятовалась, на землю поставила, чтоб не смутить хозяина перед гостем. А гостя уж след простыл.
— Чему-то быть, — сказала Маланья, расплакавшись вдруг на груди своего дьячка.
— Чему же?! — робко гладил он жену по головке.
— Не зна-а-аю, — неутешно плакала Маланья да и смолкла. — Чему быть, того не миновать.
Был суд.
В тихие Можары понаехало из соседнего монастыря начальство. В церковном притворе с цепями на руках, в колдовском своем платье, поверх беличья шубка, сидела на скамье Маланья. Перед ней на возвышении святые мужи в черных рясах, а главой у них игумен Паисий. Односельчан полна церковь — согнали.
Федька Юрьев сказывал о колдовстве Маланьи и о той порче, какую она напустила на него.
— И, ненавидя весь род Христов, — вопил Федька, — напустила Маланья на меня и мужа своего дьячка Ивана черное чародейство. Очутились мы в санях, и понесла нас лошадь мимо дороги. Сама же Маланья обернулась волчицей, выскочила через трубу и погналась за нами. Величиной волчица была выше леса, зубы как пила, а глаза как две печи. Догнала эта волчица сани и сожрала лошадь.
— Это зачем же я свою лошадь жрать бы стала? — засмеялась Маланья, пугая смехом и дерзостью невиданной монахов и крестьян. — Мне бы вас, бессовестных, слопать!