Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 9 из 43



Он снова кинулся к саням, двигая ногами не вперед, а в стороны, словно земля и впрямь качалась.

— А этих тоже? Хоть ножиком режь, хоть палкой, как гусей, до смерти.

Кудеяр хлопнул коня по крупу, и конь, почуяв волю в руке седока, рванулся стрелой, и ветер относил прочь от ушей дурную ругань рассердившегося купчика.

Придорожному трактиру Кудеяр обрадовался, как родному дому. Когда носило по белу свету, жил надеждой воротиться на родину. Вот она, родина. Люди кругом единокровные, но чужие. А коли ни двора ни кола, то и нет надежды на человеческое, на родное тепло.

Задав коню овса, пошел в трактир посидеть в тепле. Трактирщик, не спрашивая хотения, брякнул перед ним деревянную чашку со щами.

— Хошь ешь, хошь не ешь, а денежку отдай, — шепнул Кудеяру улыбчивый крестьянин.

— А у тебя денежек много?

— Да совсем нету. Мы Их Почтению за тепло весной да осенью отрабатываем. И сеем ему, и жнем, и дровишки рубим.

Кудеяр усмехнулся: напоили, грозя, и накормить, грозя, собираются.

Завел деревянную ложку в чашку — пустоваты щи, отведал — не погано. Похлебал, согреваясь, гоня из себя утренний, до костей пробравший мороз.

В дрему кинуло, но тут за столом у окна начался крик и вопль, Два молодца стянули с третьего сапоги и поставили на стол, на кон. Играли в зернь. Из-под опущенных век Кудеяр видел, как не больно ловко жульничают шельмы, но попавшийся на удочку «карась» торопился отыграть шубу, сани, лошадь.

— Мое! — крикнул один из шельмецов, снимая со стола сапоги. — На что теперь играешь?! На рубаху али на портки?

— Рубаха длинная — на портки! — завывая от обиды, тоненько крикнул бедняга.

Кудеяр вдруг почувствовал, что на него смотрят. Смотрел трактирщик. Так глаза в глаза подошел к Кудеяру и прошипел:

— Больно много видишь. Смотри, не окриветь бы. — И грохнул на стол вторую чашку щей. — Я за сиденье в тепле денег не беру, но, коли не хочешь на мороз, бери ложку да хлебай.

— Угощаешь, имени не спросив! — покачал головой Кудеяр.

— А мне до имени дела нет, — осклабился Их Почтение, — для меня всякий проезжий — Кошелек. Верно, ребятки?

Ребятки уже стягивали с воющего игрока порты.

— Верно, Наше Почтение. Пособить, что ли?

— Не надо, он сам отдаст.

— Я — сам, — согласился Кудеяр, левой рукой полез за пояс, а правой выхватил из-за спины кинжал и коротким взмахом пригвоздил ногу трактирщика к полу.

Потом сел и принялся хлебать щи. Их ли, Наше ли Почтение стал бел, как полотно, но стоял не шелохнувшись. А Кудеяр, похлебав щей, достал денежку и положил на стол.

— В другой раз приеду, чтоб в щах ложка стояла.

И навел пистоль на шельмецов.

— Оденьте, обуйте господина.

Одели и обули.

— Деньги верните.

Вернули деньги.

— Раздевайтесь догола.

Разделись.

— Всю одежду в печь.

— Да ты что?! Как в печь?!

У Кудеяра объявился пистоль и в левой руке.

— В печь!

Исполнили и это.



— Заслонкой затворите.

Заскреблась по кирпичам заслонка. Тепло, идущее из печи, померкло.

Кудеяр заткнул за пояс оружие, нагнулся за кинжалом.

— Кудеяром меня зовут, — сказал снизу вверх и освободил пригвожденного.

Трактирщик рухнул в кровяную лужу.

— Что вы все застыли?! Помогите заболевшему, с такими слугами кровью истечешь.

Посмотрел, как захлопотал над раненым улыбчивый крестьянин, и пошел было за конем, но в дверях задержался и сказал громко, наставительно, не хуже попа:

— Всякое злодейство злодейством же и наказуемо. Сами про то не забывайте и другим забывать не велите, ибо дорого ныне стоит такая забывчивость. Кудеяр вернулся.

Наборщик Федька к игумену Всехсвятского монастыря Паисию входил не как к господину, а как к второстепенному, трясущемуся от страха сообщнику. Паисий был родом грек, он отведал Соловков, сиживал в башне Воскресенского монастыря на Волоке-дамском — и потому поставил себе за правило быть угодным всякому, кто от патриарха, от царя, от царевых ближних людей.

Федька, добравшись до монастыря, попер сразу в игуменову келию, поколотив двух монахов, вставших на его пути.

— Подай вина! — приказал он келейнику Паисия, разлегшись на лавке в полушубке и в сапогах.

Келейник знал наборщика и не перечил. Федька выпил в один дых чашу крепкого двойного вина, содрогнулся, расставаясь с внутренним холодом, скинул полушубок, возлег, протягивая ноги келейнику.

— Сапоги стяни!

Келейник повиновался.

У Всехсвятского монастыря в судьбе то день и солнце, то ночь без луны.

В молодые годы царя Иоанна Васильевича, когда верх взяли нестяжатели, не желавшие монастырской собственности, всехсвятских монахов отправили на исправление в северные суровые монастыри. Лет десять стоял монастырь пуст. Населен же он был в считаные дни, превращенный непререкаемой царской волей в женскую обитель. Царь-перун назначил сей каменный дом за крепкой стеной печальным пристанищем для бесчисленных своих наложниц. Господин — праведник, и слуги у него праведные, господин — сатана, и слуги все сатаниилы. Господин разженится — тотчас разженятся, угождая, и слуги его. Престранные монахини собирались во Всехсвятском монастыре.

Жизнь здесь шла под стать царству: слова не скажи, самих вздохов своих берегись. За печаль на лице монахини попадали в подвалы на цепь.

И вот что удивительно! Ни единой слезы не выкатилось из-за стен белого монастыря, но страшен народу был сей дом Христовых невест.

Страшен и притягателен. Уже во времена Иоанна Грозного игуменья Хиония, что значит «снежная», превратила обитель в милосердное пристанище калек и выродков. Милосердие оказалось прибыльным, на угодных Богу бедняжек жертвовали щедро и многие. Видно, надеялись данью телесному безобразию, которое у всех на виду, очиститься от невидимого миру душевного уродства. С этой поры местные крестьянки, произведя на свет колченогое дитя, почитали себя счастливицами. Уродцы стоили хороших денег. Лошадь можно было купить.

Природа, однако, милостива: ошибки у нее редкостны, а фантазии на безобразное у нее и подавно нет.

И появились в монастыре особые умелицы. Теперь за уродством не гоняли по городам и весям добросердых странниц. В искусных руках здоровое дитя превращалось в такое чудовище, какого и на дне моря не сыщешь. Из тьмы монастырского подземелья однажды вывели к свету человека с ногами без костей, с телом, скрученным, как винт, и с двумя головами.

В Смуту ловкие люди Самозванца в поисках сокровищ напали на тайну монастыря. Непризнанный позже патриарх Игнатий, не предавая дело огласке, «вспомнил», что Всехсвятский монастырь испокон веку был мужским, а посему черниц посадили в телеги и развезли по разным обителям. И снова был он пуст, покуда не вернулся из плена патриарх Филарет. Монастырь населили монахами-книжниками, и немало среди них оказалось выходцев из чужих земель: греков, молдаван, малороссов.

Велика была у Федьки, патриаршего человека, спесь, но перед Паисием не посмел изгаляться. Поклонился, под благословение подошел. Но, выказав смиренность, говорил, как приказывал:

— Лепо ли, что у монастыря под боком колдунья живет припеваючи?

— Колдунья?! — изумился Паисий.

— Да про нее все знают, кроме тебя, авва! Чересчур берегут монахи покой господина своего!

— Что за колдунья? Где?

— В Можарах, авва! Жена дьячка. Под боком у церкви, от церкви кормится, творя черное бесовство. Маланьей зовут.

Паисий поднял глаза — озарил:

— Вот и увези ее на новое место, от греха и с глаз долой.

— То мое дело, кого везти и куда. Не отписывать же мне патриарху, что игумен Паисий для тайных надобностей колдунью подле себя держит…

Паисий усмехнулся.

— За обиду костром платишь? Не страшно ли? Как бы пламя тебя самого не высветило. Не снопы собрался с поля украсть — целое селение.

— Оставь мои печали мне. — Глаза у Федьки светились, как у кота. — Она, ведьма, волкам собиралась меня скормить. Сама обернулась волчицей и лошадь — в клочья.