Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 46 из 131

— Не бойтесь нас, Александр Викторович, — мягко и даже как–то тепло произнесла женщина. Впрочем «произнесла» — не совсем точно, потому что губы ее все так же улыбались, и не понятно было, откуда доносятся слова. Она лишь смотрела на меня спокойными выцветшими глазами.

— Да я уже и не боюсь, — подумал я про себя, — только странно все это…

— Ну вот и хорошо, — посмотрела она на меня, — вовсе не хотелось бы пугать или огорчать столь доброго человека. А что до «странности», то Володя лучше сможет объяснить…

Смугловатый подросток медленно, нехотя оторвался от книжных корешков. Стало ясно, что говорят они глазами, а не губами. Просто смотрят, и слышишь, или понимаешь, о чем они думают. Наверное, там нет необходимости скрывать мысли.

— Вообще–то мы приходим обычно во сне — к близким, которые думают о нас, — послышался его неустоявшийся басок. — Но, говорят, со временем это возможно все реже, я еще не знаю. Мы вот, — он сразу двумя руками показал на мужчину и на старушку, — пока еще рядом со всеми вами, и потому нам пока легко приходить. А потом будем отдаляться.

— «Мы» — это кто? — спросил я.

— Мы — часть вас, которые о нас думают, ваша энергия, мы сотканы из ваших мыслей и чувств. Чем их меньше, тем и мы дальше. Сегодня, например, о Ксении Никифоровне много думали сын и внучка, о Пете — его бывшая жена; а обо мне и вообще многие, потому что — девять дней: вся семья, одноклассники и из музыкальной школы тоже.

При этом его лицо оставалось удивительно спокойным, будто говорил он не о собственной смерти, не о поминках, а о чем–то постороннем, третьестепенном. Так привычно показывают дорогу, продолжая думать о чем–то своем.

— Так вы что же, все видите и знаете? — не поверил я.

— Конечно, — посмотрел на меня молчавший до сих пор Петр.

— Я вот люблю смотреть на свою квартиру — улица Малая, дом три, седьмой этаж, налево. Там пока все так же, но Люся боится в ней жить и хочет обменяться. Все равно вряд ли кто–нибудь будет так любить эту квартиру, как я: так открывать дверь, так входить, любуясь стенами, картиной, занавесками, люстрой… Мы ее семь лет ждали, а пожили меньше года.

— Зачем же тогда… — начал я, но он, поняв вопрос, тем же тоном ответил:

— У каждого своя причина. Но вы правы, мало кто — сам, от нечего делать. Конечно, грубо никто не принуждал, меня, по крайней мере, но что от этого меняется? Мы с Люсей очень любили друг друга, но неожиданно для себя я узнал, что болен — СПИД. Теперь даже знаю, откуда. У меня два раза в год кровь брали на какие–то там анализы, и на игле занесли вирус. Люсю обманным путем тоже уговорил провериться — у нее все нормально. Издергался весь, пока ждал результат. И сразу развелся с ней — ну, чтоб не заразить, и потом — зачем ей муж–самоубийца? Может я бы не решился, но вы же знаете, какое у нас лечение и какое отношение к таким больным — один позор и на меня, и на всю семью. А так Люся еще сможет выйти замуж, она хорошая.

— А у меня — так и вовсе просто, — раздался голос Ксении Никифоровны. — Свое отжила, зачем обузой быть? Вставать не могла, все — под себя. Я невестку не виню, а вот сына жалко: убивается по мне, да и жена она ему, пока здоровый, а случись что, как со мной — тоже хвостом вильнет, и поминай, как звали. Только на внучку и надежда, она отца любит, но опять же, вырастет совсем, замуж выйдет, своих забот по горло будет. А я легко умерла — во сне, не больно. Да разве нас, таких, мало? Всю жизнь работали, работали, а старости себе не выработали, будто и не люди, а лошади какие: пока польза есть, дотоль и кормят, а силы ушли — доживай, как знаешь. Ну, я–то — ладно, а вот Володю жалко, молоденький, глупый…

— А чего меня жалеть, Ксения Никифоровна, — поймал я на себе взгляд мальчишки, как–то одновременно захватывавший в свое поле и старушку, и Петра. — Здесь, по крайней мере, злых нет — все на земле отозлились. Вот вы говорите — поторопился. А что толку ждать было, и чего ждать–то? Как отец с мамой — всю жизнь смотреть на витрины, думать о высоком и считать копейки до зарплаты? Мама — лучший офтальмолог в городе, к ней из–за границы лечиться приезжают, говорят — золотые руки, европейский уровень. Ей за эти золотые руки — двести рэ в месяц, допотопное оборудование и наши двадцать два метра на троих. Однажды даже расплакалась: иностранец спрашивает, почему так мало платят — всего двести рублей за операцию? Не стала даже говорить, что не за операцию, а в месяц — почти за сто операций. В Америке безработный больше получает…





— Ну почему больше, Володя? — прервала его Ксения Никифоровна.

— Подсчитайте. У нас сейчас за один доллар дают тридцатку, значит, мамин талант стоит чуть больше шести долларов в месяц. Нищета. А я скрипку люблю, Моцарта. Кому сейчас нужен Моцарт? Кому вообще нужна культура? Ну ладно, скрипку мне купили за счет папиного отпуска, ладно, репетировать негде — не в нашей же однокомнатной, ну а дальше–то что? У нашего государства на все деньги есть, кроме собственного будущего. А я в таком государстве жить не хочу. Хотел уехать — в Вену. Но, во–первых, кто меня пустит, во–вторых, кому я там нужен, а, в–третьих, в школе узнали — издеваться стали. Почему столько злости? В такой обстановке и сам Моцарт выпрыгнул бы из окна, не то что Володька Власов. Говорят, что это не выход. А где же он, выход, если такая жизнь — сама тупик?

Он засунул руки в карманы широких брюк и отвернулся к книжной полке. Мне захотелось возразить ему, но прервал голос Петра:

— Не надо, Александр Викторович, все равно ведь теперь ничего не изменишь. А на Володю не обижайтесь — может, он и прав, дальше ему было бы еще хуже, жить ведь надо с радостью, а не по привычке, не в тоске. Мы и к вам пришли потому, что с вами спокойно, вы понимаете?

— Вас я понимаю, но не могу осознать, как вам удается…

— Так ведь Володя же сказал: это не нам удается, а вам — мы существуем благодаря вашей энергии. Мы ведь не материальны, смотрите…

Он опустил руку на вазу, и медленно довел ее до поверхности стола. Жуткое зрелище: ваза, продетая сквозь человеческую ладонь.

— Значит, вы — порождение моего сознания, и все? — уточнил я.

— Разве может сознание породить то, чего в нем нет? — с легким упреком вопросом на вопрос ответил Петр. — Ведь вы не знали нас раньше, а значит, и не могли представить себе, как мы выглядим. Но когда вы звонили своему коллеге, в наш город, мы решили, что вам интересно будет нас увидеть, и пришли.

— Но как пришли–то? — продолжал я настаивать.

— Не знаю. Вероятно, в вас накопилось больше, чем в других, какой–то доверчивой энергии, способной нас воплощать. Но, если вы не хотите, мы больше не будем появляться, и другим передадим. Спасибо за прием.

— Нет–нет, — заторопился я вдруг, боясь, что они исчезнут, бесследно растворятся, — я ведь не об этом. И потом — у меня еще много вопросов, например, можете ли вы как–то влиять, воздействовать на живущих? — если бы я говорил губами, а не глазами, то обязательно запнулся бы перед словом «живущих», которое охватывало теперь и меня — по отношению к ним, естественно.

— На много вопросов мы уже не успеем ответить, — включился Володя, — а что касается воздействия… Разве мы не повлияли на них уже одним тем, что сами ушли — ведь от добра не уходят? В школе от нас скрывали, что Фадеев застрелился — боялись, как бы мы не засомневались в идеалах социализма. Я уж молчу об Орджоникидзе или о поэте–трибуне Маяковском. Разве все мы не заставили задуматься о том, почему именно так поступили? Вы смирились с тем, что вам любви не хватает, понимания, взаимности, а я не мог мириться. Понимаете разницу: я ведь не говорю «не хотел», а — «не мог»! Вот говорят иногда, что через самоубийство общество избавляется от балласта — мол, у них все равно психика не в норме, если покончил с собой. А я понял теперь, что ТАК общество избавляется прежде всего от своей совести, потому что гибнут мужественные, а не трусливые люди, с обостренной совестью — которые не хотят изворачиваться, врать, воровать, предавать, а их к этому постоянно подталкивают. Разве я сам виноват, что с детства меня растили ущербным, мол, ты талантлив, но нищ, и это прекрасно, потому что богатеют только жулики; мол, главное — любить власть, ибо без нее помер бы с голода; а за что ее любить было — за подачки, за то, что из родителей все выжала, даже спасибо не сказав? Я же вижу, что после каждого случая самоубийства вы, там, на земле, об этом же думаете, только молча, про себя — вот вам и влияние, если хотите.