Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 121 из 131

Собственно говоря, я думаю о нем постоянно, порой даже не осознавая этого. И когда я встречаю его, мне становится почему–то стыдно, будто меня уличили в каких–то тайных помыслах. Я смотрю на него своими холодными, почти бесцветными глазами, и мое лицо абсолютно ничего не выражает. И Женя Южанин очень редко замечает, что я смотрю на него. Скорее всего, он вообще меня не замечает.

Теплые, бархатистые, темно–карие, слегка миндалевидной формы глаза, чуть смуглая, нежная, как у девушки, кожа, сочные губы… Женя Южанин красив. Мне в мои двадцать три года, чертовски трудно подавить в себе тягу к человеческой красоте. Я не раз пыталась это делать, потому что Женя Южанин почти никогда не смотрит в мою сторону, но мне это так и не удалось. И каждый раз, видя его высокую, широкоплечую фигуру, я в отчаянии кусаю губы и отворачиваюсь, чувствуя себя обделенной и униженной.

Это сочетание двух «ж» — Женя Южанин — почти магически действует на меня — я долго прислушиваюсь к отзвуку его имени в тишине огромного пустого пространства, я пью сладость недоступной мне в обычной жизни любви. Хорошо, что никто об этом не знает!

У Жени Южанина слишком много девушек.

И все–таки именно мысль о нем вернула меня на землю. Сидя на подоконнике, я ждала, когда, наконец, прозвенит звонок и из Большой физической аудитории хлынет толпа четверокурсников, преграждая дорогу всем, идущим по коридору.

Женя вышел, как всегда, в окружении нескольких поклонниц. Замерев на своем подоконнике, я неотрывно смотрела на него. Он улыбался, грациозно наклоняясь к девушкам, которые едва доставали ему до плеча, и до меня долетал его ни с чем не сравнимый, грудной, бархатистый, как и его глаза, переливчатый смех.

Он и на этот раз не заметил меня.

Был большой перерыв, многоэтажное университетское здание кипело от переполнявшей его жизни, мимо меня двигались какие–то люди, многие из них были моими знакомыми, кто–то здоровался со мной, хватал меня за локоть, что–то говорил мне… Я сидела на своем подоконнике, провалившись в бездну пустого пространства — и мимо меня проносилась жизнь…

Снова и снова я возвращалась ради него на землю. И иногда мне везло: Женя Южанин улыбался и кивал мне, и в его карих, бархатистых глазах загорался теплый свет…

На исходе зимы мне приснился сон. Я летела в сильный снегопад, внезапно силы покинули меня. С бешеной скоростью я понеслась к земле, я должна была разбиться… но что–то помешало этому. Может быть, последнее, предельное напряжение моей воли? Снег облеплял меня, на мне не было ничего, кроме легкой ночной рубашки. Мое тело стало неимоверно тяжелым, я падала вниз, вниз… И только у самой земли в миг, предшествующий катастрофе, что–то переменилось. Тьма и снег, и совершенно незнакомый мне пустой город, в котором меня никто, никто не ждал…

Проснувшись на рассвете, когда на кухне уже вовсю громыхали посудой и везде горел свет, поняла, что заболела. Ночная рубашка насквозь промокла от пота, во всем теле были дрожь и жар, во рту пересохло. Что–то внутри меня было не так.

Я слышала, как отец что–то говорит на кухне матери, слышала его надтреснутый, почти старческий смех, стук его костылей. Я почувствовала запах молочной каши и яичницы — и меня раздражало, что дверь в моей комнате неплотно прикрыта. Вот сейчас они позавтракают, и мать отправится в школу, к первому уроку, а отец останется дома и будет, как всегда, пилить меня за то, что я поздно встаю и не успеваю даже заправить постель. Что ему еще остается делать? Я его поздний, единственный ребенок, можно сказать, плод его старости, ведь когда я родилась, ему было под пятьдесят. Он ходит по квартире на костылях, с трудом переставляя изуродованные полиневритом ноги, с одной–единственной почкой, переполненный страшными воспоминаниями юности, — и он, как может, заботится обо мне. Он вообще считает чудом, что у него есть дочь, есть я.

А я тихо лежу в постели и прислушиваюсь к тому, что происходит внутри меня. Сон снова наваливается на меня, на этот раз без сновидений. Скорее всего, это даже не сон, а забытье больного, обессилевшего человека.

Каждый полет в пустом пространстве до предела изматывал меня.

Но на этот раз было что–то еще. Ненадолго проснувшись и лежа с закрытыми глазами, пыталась сосредоточиться на своем внутреннем состоянии, это доставляло мне какую–то болезненную радость. Постепенно передо мной стала вырисовываться совершенно непонятная мне, жуткая картина: влажное, пористое, кроваво–розовое вещество, пульсирующее в устрашающе–равномерном ритме, огненно–красный, кровавый сгусток размером с голубиное яйцо, отвратительно вздрагивающий при каждой пульсации…

«Что это?..» — с тревогой подумала я, дрожа под толстым ватным одеялом. Я пыталась мысленно отключиться от этого гротескного видения, но у меня ничего не получалось. Темно–красный сгусток стал почти черным, в нем билась своя, враждебная мне жизнь — и он был во мне! Да, он был внутри меня, возле самого моего сердца. Напрягая остатки истощенной полетом воли, я поняла, что вижу себя изнутри, так сказать, с изнанки: вижу собственное легкое, пораженное болезнью.





Поняв это, я, несмотря на слабость, потливость и одышку, весело расхохоталась. «Только этого мне не хватало для полного счастья! — подумала я, по–прежнему лежа с закрытыми глазами. — Видеть собственные внутренности! Не хватало еще, чтобы я видела, что творится в грудных клетках и животах у других людей!..»

Но я, как ни странно, не чувствовала ни удивления, ни страха, ни отвращения — просто мое знание о самой себе стало шире.

Лежа в постели, я думала, как мне быть дальше. Стоит мне сделать флюорограмму — и меня немедленно уложат в больницу. Возможно, будут долго лечить. Возможно, дадут академический отпуск… Нет, академический отпуск мне брать не хотелось, потому что… я не увидела бы больше Женю Южанина, ведь ему оставалось учиться в университете всего один год. Что же касается больницы, то…

Нет, надо взглянуть на эту мерзость еще разок!

Снова закрыв глаза, я сосредоточила всю свою волю, все свои духовные усилия на той картине больного легкого, что так неожиданно открылась мне. И я не только ждала повторного появления этой картины — я чувствовала в себе силы внести в эту картину какие–то изменения. Я чувствовала, что смогу это сделать! Вот он, темно–красный, пульсирующий сгусток враждебной мне материи! Я схватываю его клещами своей воли, чувствую в себе неистовое желание вырвать его из своего нутра, освободиться от него. Я вся пропитываюсь энергией, сходной с той, которую я ощущаю в себе накануне каждого полета. И я вижу — да, вижу! — как омерзительный кровавый сгусток медленно, словно с великой неохотой, сжимается, как края его светлеют, словно омертвевая… Но на большее моих усилий пока не хватает.

Я лежу под одеялом — без сил, без движения, без мыслей. В комнату входит отец. Он, как всегда, небрит, седая щетина сглаживает на его худом лице морщины, его глаза — совсем не такие, как у меня — темные, почти черные, ласково смотрят на меня. Отец улыбается.

— Опять опоздаешь на занятия, — спокойно, без всякого упрека, говорит он и садится на стул, ставя рядом костыли. На нем клетчатая рубашка с заплатами, старые брюки, дома он ходит без носков, чтобы хоть как–то экономить, а бреется дважды в неделю.

— Я больна, — говорю я, поворачивая к нему голову на подушке. — У меня туберкулез или что–то в этом роде…

— Откуда ты знаешь? — испуганно воскликнул он. — Ты была у врача?

Я молча качаю головой.

Он пристально смотрит на меня. Седой, изможденный, больной старик. Мой отец.

Не рассказать ли ему о том, что я только что видела?

Пока я раздумывала об этом, он взял костыли и проковылял к моей постели, сел на край, печально уставился на меня.

Больше всего моего отца огорчало то, что он не может, как это полагается мужчине, содержать свою семью. Его инвалидской пенсии хватало только на плату за квартиру, поэтому матери приходилось работать в школе чуть ли не на две ставки. Моя университетская стипендия мало чем помогала.