Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 82 из 146



В этом месте нашего рассказа следует, по-видимому, напомнить вкратце историю открытия диалога Цицерона. Существует одна-единственная сильно поврежденная рукопись, которая содержала, как было ясно всем на протяжении долгих веков, текст произведения Блаженного Августина — «Комментарий» к ветхозаветным псалмам 119—140. Для «Комментария» Августина писец начала VIII века использовал листы старого пергаменного кодекса, которые предварительно выскоблил и промыл. На этих-то листах и был переписан еще в IV веке диалог Цицерона «О государстве». Кардинал Анджело Май, ведавший начиная с 1819 года библиотекой Ватикана, исследуя страницы кодекса, обнаружил под позднейшими текстами утраченный диалог Цицерона и сумел расшифровать довольно длинные его фрагменты; не приходится удивляться, что многие параграфы диалога расшифровать не удалось. Вот какими обстоятельствами объясняется современное состояние диалога. Не хватает целых страниц, многие места не прочитываются, порядок отдельных частей текста не всегда ясен. На протяжении долгих лет, однако, многочисленные издатели, используя главным образом цитаты, введенные в сочинения Блаженного Августина, который многократно читал и перечитывал диалог «О государстве», сумели обнаружить основные элементы текста, восстановить смысл остальных и самое важное — проследить развитие мысли Цицерона.

Мы уже не раз высказывали предположение, что Цицерон и в жизненном поведении, и в теории государства немалое значение придавал религии: предсказания, описанные в «Марии» и в поэме «О своем консульстве», равно как те, что услышал он в декабрьские ноны от дев-весталок, размышления о роли ауспиций и о религиозных установлениях, приписываемых царю Нуме в диалоге «О государстве», — все это, на взгляд Цицерона, бесспорно свидетельствует о присутствии в мире божественного начала. Сон, что приснился ему в Атине при отъезде в изгнание, оказался пророческим и укрепил его духовно. Сон Сципиона, который Цицерон объясняет впечатлениями, оставшимися у полководца с той поры, когда он еще юным трибуном посещал царя Массинису, есть одновременно и естественное проявление человеческой натуры, и божественное откровение. По этому поводу древние комментаторы воздавали должное Цицерону, так как он в отличие от Платона избежал в своем рассказе явно невероятных вещей — перед нами не воскресший мертвец, а человек с разгоряченным воображением, видящий сон. Но не случайно главная роль в сне молодого человека отведена его «деду» — вернее, старшему Сципиону, который усыновил в свое время его отца и который обладал даром прорицания. Вообще сны в глазах римлян имели пророческий смысл, и никто, кроме эпикурейцев, в этом не сомневался. Сны — часть разлитой в мире таинственной субстанции, и объяснить их можно, лишь исходя из бессмертия души, как делали философы-академики, а до нпх пифагорейцы. Когда человек, подлинно значительный, сумевший сохранить в себе частицу изначально вложенного божественного огня, умирает, душа его устремляется в небесные выси, к богам и приобщается божественного провидения и божественного всезнания.

Исповедовал Цицерон эти верования или перед нами всего лишь литературный прием? Отвечая на подобный вопрос, важно помнить, что несколькими годами позже Цицерон собирался воздвигнуть святилище душе своей дочери Туллии как некоему божеству. Рассуждения «за» и «против», столь частые в его трактатах — например, в диалогах «О природе богов» или «О предвидении», теряют всякую доказательную силу перед лицом столь прочувствованного личного поступка. Нет никаких сомнений, что Цицерон искренне убежден в бессмертии души. Он не сомневается также, что в определенный момент разум человека найдет поддержку со стороны непознаваемых сил или, напротив того, увидит свои заблуждения перед лицом тех же непознаваемых непредсказуемых сил, зависящих лишь от божественного Всеведения, которое создает и хранит строй, царящий в мире. Души подобны небесным телам: как и они, живут собственной жизнью, как и они, находятся в вечном движении, и потому никогда не было у них начала и никогда не будет конца. Души, стойкие в доблести, преданные отечеству, освободившись от тела, устремляются в небеса, но дух тех, кто предавался чувственным наслаждениям, предоставил себя в их распоряжение как бы в качестве слуги и, по побуждению страстей, повинующихся наслаждению, оскорбил права богов и людей, носится, выйдя из их тел, вокруг самой Земли и возвращается в это место только после блужданий в течение многих веков».

Этими словами завершается текст диалога, сохранившийся до наших дней.

Таковы были мысли, которые занимали Цицерона и к которым он возвращался в те дни, когда в уединении, свободный от дел, размышлял о государстве, о судьбах людей, о божественном начале в мире. Именно тогда, в феврале 54 года, в письме Квинту он выносит суждение о поэме Лукреция, столь же знаменитое, сколь загадочное: «Стихи Лукреция и в самом деле таковы, как ты о них судишь — много подлинного таланта, но и много искусства». Афоризм этот современные исследователи толковали в самых разных смыслах, усматривая в нем то похвалу поэту, то «крайнюю сдержанность». Толкование осложняется еще и тем, что, как сказано в одной древней биографии Лукреция, Цицерон был издателем его поэмы. Между тем приведенная фраза из письма Квинту — единственное упоминание Лукреция во всем корпусе сочинений Цицерона, сохранившихся до наших дней. Значит ли это, что Цицерон относился с осуждением к эпикуреизму, который проповедует в поэме Лукреций? Учение эпикурейцев Цицерон излагает весьма подробно в обоих названных выше диалогах, но, видимо, считает, что теоретическое изложение отличается от поэтического воссоздания, ибо в поэзии всегда есть элемент искусства и игры. В рассуждениях Лукреция о смертности души с точки зрения философской действительно нет ничего, заслуживающего внимания, но с точки зрения искусства главное в них — поэтическая форма, те «искры гения», которыми они блещут. То же можно сказать и об очерке истории политических устройств в пятой книге поэмы; особое внимание, уделяемое там зависти и честолюбию, как главным движущим силам революционных переходов от монархии к аристократии, от нее к демократии, а от последней — к тирании, — все это, может быть, привлекло Цицерона поэтическими красотами изложения, но уж никак не могло заинтересовать его по существу, ибо строилось на положениях давно известных, в частности, тех, что были воспроизведены в книге Полибия. В поэме «О природе вещей» многое связано с темами, занимавшими Цицерона в ходе работы над диалогом «О государстве», но вряд ли пришлось ему почерпнуть здесь что-либо для себя новое. По политическому опыту Лукреций никак не сравним с консулярием, спасшим Рим от Катилины. Он был всего лишь человеком из окружения Гая Меммия, чья бездарность и нерешительность в острой ситуации 54—53 годов нам уже известны; с общественной и политической жизнью Рима Лукреций был знаком лишь понаслышке, и Цицерону, конечно, нечему было у него учиться. Неудивительно поэтому, что когда в 51 году Цицерон пишет живущему в Афинах Меммию, прося его отказаться от мысли строить себе дом на месте садов Эпикура, он обращается с этой просьбой от имени их общего друга эпикурейца Аттика и ни словом не упоминает Лукреция. Содержащаяся в письме просьба «уважать предрассудки» последователей Эпикура показывает, что, не разделяя взглядов философов этого направления, Цицерон относился к ним с полной терпимостью. Он отнюдь не видел в них злоумышленников, чьи труды должны быть осуждены, а память предана забвению. Сам он все больше склоняется к стоицизму, или, по крайней мере, к тем элементам учения Платона, которые вошли в труды Зенона, Хрисиппа и других стоиков. В «Сне Сципиона» легко обнаружить влияние стоического учения Панеция, также не верившего, что мир обречен погибнуть во всеобщем пожаре. Что бы ни говорили современные критики, мысль Цицерона не развивается в категориях отдельных философских школ и направлений; она питается собственными раздумьями автора, знакомого, разумеется, со всем наследием философской мысли, но создающего учение связное, самостоятельное, постоянно опирающееся на общественную практику и поверяемое ею.