Страница 28 из 41
Я перевожу. Австралиец неприятно поражен.
— Но ведь здесь нет ничего особенного, двор, как двор, я хотел просто на память. Странно!
— Строго запрещается.
Конвой спешно выводит нас из Кремля через те же ворота. Новый штемпель на пропуске, который затем забирает последний караул. Насколько я могла заметить, минимум человек десять стоят у начала ворот, посреди и в конце ворот, а в караульной сидят человек двадцать.
Принимая во внимание, что охраняется пять ворот, это составляет одного внешнего караула человек сто.
Австралиец интересуется:
— Скажите, а нельзя ли нам повидать Сталина? Бывает ли он в театрах, на собраниях? Гуляет ли он, как английский король, в каком-нибудь парке ездит ли верхом?
Но в 1926 году Гитлер еще не был у власти и никто не вызывал у Сталина черной зависти по линии популярности у народа. Тогда Сталина было невероятно трудно увидеть. Кроме майского и ноябрьского парадов и пары съездов в году, он нигде не показывался. Его портретов нигде не печатали. Нужно было, чтобы Гитлер пришел к власти, чтобы появились его портреты в кино и в газетах, где он был изображен разговаривающим с детьми, окруженным молодежью, произносящим речь на предприятиях, чтобы Сталин решился показать и себя «своим народам». Когда я вижу известный снимок, изображающий зловещую физиономию «обожаемого» Иосифа Виссарионовича рядом с головкой чернокудрой маленькой девочки, мне становится тошно. Так не вяжется это бездушное жестокое лицо с лицом невинного ребенка. Это просто профанация.
И я объясняю австралийцу, что Сталина увидать нельзя.
— Странно, ведь даже папу римского можно видеть.
По возвращении в отель мы уславливаемся, что завтра утром я заеду за ними, чтобы ехать в изолятор.
Признаюсь, я не люблю страданий. Описание страданий в книге, тяжелая пьеса в театре или трагический фильм в кино — меня отталкивают и глубоко расстраивают. По натуре я оптимистка, и мне всякое страдание кажется гримасой жизни, позором человечества. Если бы человечество было умнее, оно должно было бы окончательно побороть и нищету, и страдания. После же того, как вся моя семья сидела при большевиках в тюрьме, после того, как моя мама умерла в тюрьме — я ненавижу всякое место заключения. И для меня совершенно непонятно, как находятся люди, которые, приезжая в чужую страну, первым долгом хотят посетить пенитенциарные учреждения. Более того, упрощенно — мое мнение таково: ни одна тюрьма никогда не исправляет преступника, а, наоборот, толкает его на новые преступления. Будучи позже в Германии, я из судебных отчетов узнала, что почти все преступники — люди, состоявшие под судом и отбывавшие наказания по четыре, пять, иногда — пятнадцать раз… Это подтверждает мое мнение.
В силу такого моего склада характера, ехать в Лефортовский изолятор мне было крайне неприятно. Я сказала Гецовой, что завтра у меня есть очень важное дело и что я прошу меня кем-нибудь заменить. Она вдруг рассердилась.
— Где же я теперь найду английскую переводчицу! Что еще там за дело! Нет, нет, обязательно поезжайте в изолятор. Если бы дело шло о французском или немецком языке, я нашла бы кого-нибудь, а на английский сейчас никого нет. Игельстром уехала в Ленинград с одним американцем. Иначе я скажу Мельничанскому и он вас мобилизует. Вы не имеете права отказываться, раз взялись.
Пришлось ехать.
По дороге австралийка француженка рассказала мне, что они с мужем ездят вокруг земного шара, теперь им осталась еще Индия и Япония, они в пути уже тринадцать месяцев и очень много видели интересного. И в каждой стране они посещают хоть одну тюрьму. Так интересно посмотреть на преступников. Есть такие страшные.
Я решилась ей сказать, что в советских тюрьмах сидят большей частью не уголовные, а политические преступники. Она открыла свои наивные синие глаза.
— О, политические, это тоже интересно. А что они сделали?
Я поняла, что для того, чтобы ей объяснить хотя бы в общих чертах, за что сидят десятки тысяч в советских тюрьмах, мне необходимо, во-первых, часа два времени, а, во вторых — быть за границами досягаемости ГПУ. Поэтому я ответила:
— Это люди, которые недовольны существующим режимом.
Старый муж ее, по-видимому, кое что понял, потому что в глазах его промелькнул лукавый огонек. Но француженка осталась такой же девственной, как и прежде.
Автомобиль подъехал к Лефортовскому изолятору. Это сравнительно небольшая, но очень строго охраняемая тюрьма. Одновременно она является и показательной, хотя ни по гигиеническим условиям, ни по содержанию заключенных ее нельзя сравнить с английскими или германскими тюрьмами. Я много слышала о чистоте последних от немецких и английских коммунистов, приезжавших в СССР.
Изолятор снаружи имеет вид крепости. Мы сошли с автомобиля, предъявили пропуск (впрочем, администрация была уже, разумеется, заранее предупреждена управлением домами заключения о нашем визите) и мы вошли в первое здание. Тут нас встретил изысканно приветливый и вежливый начальник тюрьмы. К сожалению, не помню его фамилии. Шутливо улыбаясь, он повел австралийцев в канцелярию, где просил их сказать ему, чем они особенно интересуются, и дал цифровые сведения, указав на достижения советской власти в пенитенциарной области.
— У нас нет тюрем, а только исправительные дома. Мы делаем из преступников честных людей, приучаем их к труду, даем им возможность учиться. У нас есть мастерские, клуб, библиотека. Заключенные бывают на митингах и собраниях, им читают лекции…
Потом мы спустились по лестнице во двор. Кругом поднимались высокие красные кирпичные корпуса, а между двумя из них — большие тяжелые ворота и около них караул. Оказалось, что мы еще только в преддверии изолятора и в корпусах живут только служащие. Прошли через ворота и массивная дверь захлопнулась за нами, лязгнул замок. У меня похолодело на сердце. Вспомнилась одесская тюрьма. Стало невыносимо тяжело.
Во втором дворе — высокий корпус изолятора с узенькими окнами за тяжелыми решетками. При входе снова караул. Мелькнула мысль: отсюда убежать совсем уж немыслимо… Мрачные лестницы, металлические помосты, балконы и этот непередаваемый, специфический тюремный запах. Тяжелый и назойливый. Запах скученности и параш.
— Это особо строгая тюрьма, — поясняет начальник все с той же благодушной улыбкой. — Здесь сидят только те преступники, которые присуждены не менее, чем на пять лет. И только за тяжелые преступления.
У австралийки разгораются от любопытства глазки. Мне становится нестерпимо противно. Как несправедлива судьба! Тут это никчемное ветреное созданьице, которое может пользоваться полной свободой и которое никогда, наверное, не попадет за решетку, пока в Австралии не будет большевицкой революции, а там за тяжелыми дверями ценные люди, иногда титаны мысли, осмелившиеся даже при каторжном сталинском терроре, оказать какое то сопротивление, может быть, заявить громко, что они хотят свободно дышать и думать.
Начальник останавливается около одной камеры.
— Здесь сидит уже седьмой год один старый грузинский революционер. Он принял участие в восстании, отошел от рабочего класса, от генеральной линии партии. Упрямый старик, вот сами увидите.
И он поворачивает ключ в замке. Маленькая узкая камера. Под потолком небольшое окошко, выходящее в стену. Сюда, видимо, никогда не проникает луч солнца. У железной койки стоит — он очевидно, встал при первом звяканье ключа, несчастный, может быть, ждет амнистии или… расстрела — старый высокий человек с седой бородой и густо нависшими бровями. Увидев двух женщин, он гордо отворачивается.
— Вот спросите его сами, за что он сидит, — хихикает начальник. — Ведь не скажет ни за что.
Я перевожу.
Австралийка любезно спрашивает:
— За что вы сидите? Что вы сделали?
Перевожу.
Молчание. Начальник вмешивается:
— Почему не отвечаете, это иностранцы, скажите за что сидите.
Молчание.
— Удовлетворены ли вы тюремным режимом? Хорошо ли с вами обращаются?