Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 147 из 164

На летнем ночном небе, видном в большие высокие окна, мерцали и горели редкие звезды, и виднелись темной сплошной стеной вершины лип парка, освещенные беглым, едва заметным светом невидного в окно молодого месяца.

— А как все прекрасно… как все зовет нас туда, от земли и от всего, что на ней… — тихо сказала графиня Юлия. — В вас есть тонкая женственная душа, несмотря на все, через что вы прошли, а главное, есть невинность сердца и непосредственность.

Митенька почему-то повернулся и уткнулся головой в диван за ее спиной. При последних словах графини о его невинности и непосредственности он упрямо затряс отрицательно головой. Он редко и глубоко дышал за ее спиной, и ему почему-то хотелось, чтобы она почувствовала, какое у него горячее дыхание.

— Нет, есть! — сказала графиня, отвечая на его отрицательный безнадежный жест. — У вас сердце ребенка, я это чувствую, потому что моя душа не боится вас, и мне с вами очень хорошо, — тихо прибавила она.

Митенька, в ответ на ее слова, не поднимая головы с дивана, взял руку графини, нежно погладил, как бы этим жестом выражая, что признателен ей за ее снисходительность, но что он есть то, что он есть, т. е. со своей мерзостью, которую он в порыве открыл ей, и теперь, может быть, сам раскаивается в этом.

Молодая женщина повернулась к нему и, не отнимая руки, смотрела на него.

Митенька несколько раз вставал, прощался. Она не останавливала его, но у нее еще находился какой-нибудь забытый ею вопрос, и он, уже поцеловавши ее руку с тем, чтобы ехать, опять присаживался на край дивана. У обоих так много вдруг оказывалось непереговоренным, что встать и уехать было невозможно.

А потом они ужинали вдвоем.

Ехать было уже поздно, и Митенька остался ночевать. Графиня, зажегши свечу, проводила Митеньку по коридору до отведенной ему комнаты, где стояла открытая постель с зажженной свечой на камине. Заглянув с порога, как бы желая убедиться, все ли в порядке, она остановилась, подняв глаза на Митеньку.

И одну секунду смотрела на него, стоя перед ним с побледневшим, очевидно от долгого сиденья, лицом, в своем черном платье, с длинной ниткой черных костяных шариков, похожих на четки, накинутых на шею.

Потом, как-то торопливо простившись с ним, быстро пошла по коридору.

Митенька прислонился головой к притолоке и смотрел ей вслед, сосредоточив всю силу желания на том, чтобы она оглянулась. Черная фигура молодой женщины скрылась за поворотом коридора.

Она не оглянулась.

Митенька хотел ложиться, но спать он не мог и сошел в сад. У него было не успокоенное и просветленное, а взбудораженное настроение чего-то неоконченного в связи с какими-то смутными представлениями и надеждами.

Было светло. Предрассветный ветерок едва шевелил кусты каких-то белых цветов в цветнике, и влажный песок дорожки слабо и мягко хрустел под ногой. Небо было чисто и высоко. Старые липы этой усадьбы, казалось, неподвижно спали, стоя перед домом в сумеречном предрассветном воздухе.

В комнате графини наверху за спущенными белыми шторами долго горел огонь, гас и снова зажигался…

XXXVI

Валентин пробыл в Петербурге ровно столько, сколько говорил Федюков, т. е. один день. Но случилось это потому, что в Петербург он попал только на восьмой день по выезде из дома.

По дороге, около Твери, как и полагалось, встретил приятеля, т. е. человека, сделавшегося приятелем после встречи. Этот человек сказал, что тоже скоро поедет в Петербург, а сейчас пока заедет домой. Валентин завернул к нему, так как приятнее было ехать вместе, тем более что остался неоконченным душевный разговор, который незнакомцу необходимо было закончить. Потом еще куда-то завернули с новыми приставшими к ним приятелями. Новые приятели даже иногда спрашивали, не пострадает ли из-за отсрочки у Валентина то дело, для которого он ехал.

Валентин говорил, что не пострадает, а если и пострадает, то это совершенно неважно.

И все, тронутые такой дружбой и самоотверженностью, почувствовали бы себя положительно свиньями перед этим благородным человеком, если бы после такого ответа не махнули рукой также и на свои дела.

У них у всех был такой заряженный вид, когда они шли целой гурьбой, не видя никого перед собой, что прохожие сами собой раздавались перед ними, как перед людьми, поглощенными делом чрезвычайной важности.



Они так боялись мысли, что разъедутся и не увидят больше друг друга, — а главное, Валентина, — что поминутно писали нетвердыми руками свои адреса друг другу, пристроившись на ходу, на вокзальном подоконнике, забывая, что эти адреса и так уже напиханы у каждого во все карманы.

— Черт знает что, — говорил один, полный бритый и красный человек в котелке, сдвинутом на затылок, повидимому, актер, бывший все время больше других в возбужденном состоянии. — Черт знает что, ведь я тебя не знаю совсем, — говорил он Валентину, — может быть, ты мерзавец первой руки, и этих дьяволов тоже не знаю, а мы друзья! Скажи мне: «Поедем, Сергей, в Астрахань» — и я поеду; в чем сейчас есть, в том и поеду. Вот, брат, как!..

— В Астрахань пока не нужно, — сказал Валентин.

— Не нужно? Ну, черт с тобой. Напиши, когда нужно. Да, адрес мой!.. Получай.

В результате всех этих странствований и завертываний то к одному, то к другому, Валентин увидел себя в Царском Селе у совершенно незнакомого молодого светловолосого господина, который на него странно смотрел, сидя в кресле своего кабинета.

— Я что-то ничего не помню. Это так и нужно? — спросил у него Валентин, повернув к нему голову с подушки дивана.

— Все обстоит благополучно, — сказал господин, поспешно засмеявшись. — Перед тобой Андрей Лазарев.

— А, ну в таком случае хорошо, — сказал Валентин. И тут он вспомнил, что его путь, собственно, простирался только до Петербурга.

Не входя в бесполезные вопросы о том, почему он здесь, Валентин выехал в Петербург, оставив новому знакомому на сохранение свои чемоданы.

Но, приехав в Петербург, он увидал, что дела у него здесь нет никакого. Он только зашел в свой любимый ресторан на углу Невского и Морской, позавтракал, потом, уходя, остановился около радостно узнавшего его швейцара и довольно долго говорил с ним, загораживая всем дорогу своей большой фигурой. Расспросил у него, как он живет, не женился ли за это время, на что швейцар отвечал, что, слава богу, женат уже 20 лет.

— Это хорошо, — сказал Валентин.

Оттуда прошел на набережную, разукрашенную по случаю приезда французского президента флагами.

По Неве шел тяжелый серый броненосец; на борту около наклоненных назад четырех толстых труб стояли маленькие человечки и махали руками и платками.

С берега им тоже махал собравшийся народ.

— Знакомых, что ли, увидал? — спросил Валентин у молодого фабричного, тоже мимоходом махавшего снятым суконным картузом.

— А черт их знает… французы, — сказал тот и прошел мимо.

Валентин посмотрел вдоль набережной, как на вечернем солнце золотится тонкий шпиль адмиралтейства, как по широкой Неве бегут, дымя, беленькие пароходики, наполненные мужчинами в шляпах и дамами с белыми зонтиками, как играют радуги от освещенной вечерним солнцем воды на высокой чугунной решетке Летнего сада, с его белеющими сквозь зелень статуями.

И далеко, без конца отражаясь в две линии перевернутыми в воде зданиями, расстилался Петербург, блестя ослепленными вечерним солнцем бесчисленными окнами домов, дворцов, крышами, шпилями, чугунными узорчатыми решетками и флагами судов на реке.

Валентин вдруг почувствовал, что он ехал сюда именно затем, чтобы постоять вот так в вечерний час, посмотреть на реку, на взвивавшегося на фоне неба бронзового коня с Петром в венке, на темную громаду Исаакия, пройти по освещенному вечерним солнцем Невскому с его нарядной, всегда праздничной толпой, с бесконечной туманной перспективой домов, магазинов с белыми полотняными навесами от солнца над окнами.

Сделав все это, вдохнув полной грудью этот петербургский воздух, Валентин почувствовал, что его дела окончены.