Страница 14 из 58
Старик закрыл лицо рукою и долго сидел молча, тяжко вздыхая.
Потом поднял голову и, уже тихо улыбаясь, сказал:
— На все воля Божия. А я к тому речь повел, что с сильным не борись. На-кось, в ряды засчитал!.. Я бояр с той поры ненавижу, — тихо окончил он.
И с той поры начались у них беседы. Рассказывал старик про далекую старину, про казачество, а Василий слушал, и одна мысль гнездилась в его голове: суда искать, Наташу отбить!..
— Бают, атаман Степан Тимофеевич сюда идет! — сказал раз старик. — Вот у кого суда ищи, а не у воевод. Он, слышь, за всякого обиженного стоит. Идет и праведный суд везде чинит: всякого воеводу — в воду, боярина да дворянина на виселицу, а холопа да обиженного на вольную волюшку. Молодцы тут проходили, рассказывали. Коли правда, так и я с ним пойду, стариной тряхну! — и старик грозно сверкал глазами и словно молодел.
— Поначалу суда искать буду, — повторял Василий, — али правды на свете нет?
— Нет ее, друже, на свете! Ой, нету! Ее воеводы давно съели, а дьячки с приказными и обглодочки подобрали.
— Попытка — не пытка, дедушка!
Наконец Василий совсем оправился, и первый выход его был на свое пепелище. В лунную ночь тайной лазейкой старика выбрался он на дорогу и пришел к месту, где прежде стояла его усадьба.
Было светло как днем. Он пришел и грустно огляделся. Кругом торчали только обуглившиеся бревна. Ночная тишина еще усиливала унылое запустение.
— Скажу спасибо! Поквитаемся! — злобно бормотал Василий, печально ходя по углям и золе, а потом с тоскою говорил: — Люба ты моя! Голубонька! Любишь ли ты меня, своего Васю, или плачешь по мне, как по покойнику! Ой, сердце мое, сердце!..
Он вдруг ощутил под ногой что-то твердое. Нагнулся и увидел свою саблю. С радостным криком схватил он ее и со свистом рассек недвижный воздух, холодная сталь блеснула под лучами месяца.
— Ой, сабля моя, сабля! Не расстанусь я теперь с тобою. Ты одна мне друг и товарищ!
Он нагнулся и стал шарить ею в пепле, думая сыскать еще что-нибудь, и надежды его оправдались. Под лучами месяца что-то блеснуло. Раз, два! Он нагнулся и поднял два тяжелых почерневших слитка. Он торопливо потер их о полу кафтана, и они заблестели тусклым, желтым блеском.
Слезы выступили на глазах его. Вот все, что осталось от отцовского наследия, от родительского благословения! Два истаявшие оклада…
Рано под утро он вернулся к Еремейке и показал свою находку.
— Истинно, Бог послал! — сказал старик, взяв слитки. — Ты вот что! Ежели и вправду к воеводе на суд пойдешь, так понеси это в подарок ему, а за этот — я куплю тебе коня да кинжал, да еще для дороги что останется.
— Спасибо тебе! — с чувством ответил Василий и стал собираться в дорогу.
Вечером старик действительно подал ему большой кинжал и горсть серебряных монет.
— А коня я схоронил недалечко! — сказал он.
Василий крепко обнял его:
— Ты мне был за отца родного. Сгину я, так помяни в молитве своей!
— Ну, ну, зачем сгинуть, — сказал ему Еремейка, — пусть уж лучше они, проклятые! Идем, что ли! А про Степана Тимофеевича дознайся!
Они тихо вышли за околицу. Еремейка провел его к оврагу и вывел оттуда коня.
Василий в последний раз обнял старика
— Для Бога молю тебя, — сказал он, — скажи Наталье, что жив я и возьму ее за себя. Пусть ждет и сватов гонит!..
— Скажу, милый, скажу, горький! Ну, благослови тебя Господи!
Василий тронул коня.
— А про Степана Тимофеевича дознайся! — донесся до него из темноты старческий голос Еремейки.
VI
Василий ехал почти всю дорогу на рысях, мало где останавливался, да и то для коня больше, и к полудню на следующий день увидел Саратов. Еще издали под солнечными лучами заблистала перед ним глава собора своею крышею из белой жести. Василий слез с коня, набожно покрестился на видневшуюся вдали церковь и потом, вскочив в седло, снова погнал коня.
В душе его не было ни радости, ни просвета. Одна только ненависть к своим обидчикам наполняла ее, и даже его святая любовь к Наташе была отравлена горечью. "Люба моя, люба, — думал он, — как же мы сойдемся с тобою? Мира промеж мной и твоими быть не может, обманом уйти сама не хочешь. Эх, пропала моя головушка!"
Слезы туманили его глаза, а потом быстро высыхали при гневе, которым он вспыхивал, вспоминая об обидах.
Быть не может, чтобы в суде правды не было.
Правда, воевода жаден, да ведь есть и на него страх государев?
И с такими надеждами он подъехал к городу и въехал в надолбы.
В те времена каждый большой город представлял собою крепость большей или меньшей силы. Окружен он был всегда стеною, с башнями и бойницами, за которыми выкопан был широкий ров, с натыканными в дно кольями, что называлось честиком. Через ров к воротам были положены подъемные мосты.
Стоило приблизиться врагу, и мосты поднимались кверху, ворота закрывались, из бойниц и из башенок стрельцы наводили ружья, а со стен грозили пушки.
Перед городом, обыкновенно со стороны главных ворот еще, в виде подъезда, был раскинут посад, в котором в мирное время жили посадские люди, занимавшиеся торговлею и промыслами. Посад был тоже обведен рвом, а иногда и двумя, с честиком, огорожен частоколом, да еще ко всему, чтобы въехать в спускные ворота, надо было проехать надолбы.
Тесными рядами, близко друг к другу, вбивались в землю бревна, составляя собою извилистые, пересекающиеся коридоры. Ко всему их еще сверху покрывали досками. Чтобы добраться до посада, надо было пройти эти узкие коридоры, и в военное время берущим город приходилось буквально каждый шаг добывать ценою крови и жизни.
Василий проехал надолбы, въехал в спускные ворота и очутился в богатом посаде. Дома перемешивались с лавками, низенькая курная изба стояла рядом с двухэтажным домом; кругом была мертвая тишина, потому что в это послеобеденное время каждый русский считал долгом своим спать; то и дело встречались по дороге столбы, на которых висели иконы, и Василий каждый раз сходил с коня и набожно молился на них.
"Мати Пресвятая Богородица, — молился он жарко, — помоги покарать мне обидчиков, найти защиту и силу! Помоги в чистой любви моей, потому что без Натальи нет мне жизни и радости".
При въезде в городские ворота он тоже помолился на образ Спаса и наконец очутился в городе. В городе царила такая же невозмутимая тишина. Спали даже собаки, свернувшись калачиками где попало.
Василий въехал в первую улицу, всю застроенную домами, в одних из которых жили служилые люди, а другие были так называемые осадные и принадлежали окрестным помещикам, которые выстроили их на случай спасения от врагов. В обыкновенное время в них жили дворники, а то и просто стояли они пустыми в ожидании хозяев.
У Василия был небольшой двор, построенный еще его отцом. На дворе этом жил Аким с женою, кабальные Чуксанова. Василий свернул к нему и постучал в калитку. Ему долго не отворяли. Наконец лениво забрехала собака, застучали щеколдой и заспанный мужик в пестрядинных портах и неопоясанной рубахе, босоногий и простоволосый открыл калитку.
— Кой леший о такую пору… — начал он, но, увидя своего господина, засуетился, торопливо распахнул ворота и с низкими поклонами встретил коня и всадника.
— Милостивец ты мой! — заговорил Аким. — Каким случаем? Вот удивление-то?
— Проводи коня, да оботри его, да овса засыпь! — сурово перебил его Василий и шагнул в избу. Справа от сеней храпела жена Акима и виднелась огромная печь, слева стояла холодная пустая горница.
Василий вошел в нее и задумчиво опустился на лавку. Скоро в сенях послышалось шлепанье босых ног и тревожный шепот Акима:
— Матрешка, а Матрешка! Государь сам приехал. Вставай, што ли! Ну! Приготовь поснедать што…
Потом он вошел в горницу и, низко поклонившись Василию, осторожно поцеловал его в плечо.
— Проголодался, чай, государь-батюшка, с дороги? Поснедай, не побрезгуй, милостивец!