Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 3 из 11



Деревья мало знакомых мне пород, хотя среди них попадались пирамидальные тополя, как в Полтаве, стояли голые, по-зимнему черные. Судя по крокусам, весна уже была где-то совсем близко, рядом, на подходе. Это несомненно. Но что-то тормозило ее приближение, не давало ей наступить. О, проклятый год дракона! Все вокруг еще дышало мучительно медленно умирающей зимой.

В моем представлении Англия была страной мягкой зимы и ранней, очень-очень ранней, нежной весны. Вероятно, это всего лишь игра воображения.

Но неужели воображение не сильнее метеорологии?

Поэзия — дочь воображения. А может быть, наоборот: воображение — дочь поэзии. Для меня, хотя и не признанного, но все же поэта{19}, поэзией прежде всего было ее словесное выражение, то есть стихи.

О, как много чужих стихов накопилось в моей памяти за всю мою долгую жизнь! Как я их любил! Это было похоже на то, что, как бы не имея собственных детей, я лелеял чужих. Чужие стихи во множестве откладывались в моем мозгу, в том его еще мало исследованном отделе, который называется механизмом запоминания, сохраняющим их навсегда наряду с впечатлениями некогда виденных картин, слышанной музыки, касаний, поцелуев, пейзажей, пробежавших за вагонным окном, различных элементов морского прибоя — его цвета, шума, подводного движения массы ракушек и камешков, многообразия его форм и цветов, его хрупкого шлейфа, временами закрывающего мокро-лиловый песок мировых пляжей Средиземного и Черного морей, Тихого и Атлантического океанов, Балтики, Ла-Манша, Лонг-Айленда…

Англия помещалась где-то среди слоев этих накоплений памяти и была порождением воображения некоего поэта, которого я буду называть с маленькой буквы эскесс{20}, написавшего:

«Воздух ясен, и деревья голы. Хрупкий снег, как голубой фаянс. По дорогам Англии веселой вновь трубит старинный дилижанс. Догорая над высокой крышей, гаснет в небе золотая гарь. Старый гномик над оконной нишей вновь зажег решетчатый фонарь».{21}

Конечно, в этих строчках, как у нас принято было говорить, «переночевал Диккенс», поразивший однажды воображение автора, а потом через его стихи поразил воображение многих других, в том числе и мое.

Не было вокруг ни хрупкого снега, похожего на голубой фаянс, ни старинного дилижанса, трубящего на дорогах Англии, совсем не показавшейся мне веселой, не было и гнома, зажегшего решетчатый фонарь. Но все эти элементы были мутно нарисованы синькой на веджвудском фаянсе во время нашего брекфеста в маленькой лондонской гостинице недалеко от Гайд-парка.

Мы видели очень быстрое движение автомобилей на хорошо накатанном бетонном шоссе с белыми полосами, которые через ровные промежутки вдруг резко обрубались, с тем чтобы через миг возникнуть снова и снова обрубиться. Мы видели по сторонам коттеджики, одинаковые, как близнецы, но в то же время имеющие каждый какие-то неповторимые особенности своих деталей, как и те английские семейства, которые в них обитали.

В одном из промелькнувших домиков действительно над оконной нишей гном держал решетчатый фонарь.

Над высокой крышей другого могла гаснуть в небе золотая гарь, и на ее фоне чернели рога араукарии.

Черные, как бы обугленные, деревья настолько мертвые, что, казалось, дальше так продолжаться не может и они должны или перестать существовать, или наконец воскреснуть: хоть немножко зазеленеть.

А между тем во многих крошечных палисадниках мимо нас проносились кусты, сплошь осыпанные желтыми цветами, но без малейшей примеси зелени. Никаких листьев, только цветы; уже явно не зимние, но еще далеко и не весенние, а какие-то странные, преждевременные выходцы из таинственной области вечной весны.

Нас сопровождал длинный индустриальный пейзаж высокоразвитой страны: трубы заводов, пробегавшие мимо поодиночке, попарно, по три, по четыре, по шесть вместе, целыми семьями; силуэты крекингов, запутанные рисунки газопроводов, ультрасовременные фигуры емкостей различного назначения, иногда посеребренных… Однако в темных, закопченных маленьких кирпичиках иных фабричных корпусов наглядно выступала старомодность девятнадцатого века викторианской Англии, Великобритании, повелительницы полумира{22}, владычицы морей и океанов, именно такая, какою ее видел Карл Маркс{23}.

Движущиеся мимо прозрачно-сумрачные картины не затрагивали воображения, занятого воссозданием стихов все того же эскесса:

«Вы плачете, Агнесса, вы поете, и ваше сердце бьется, как и встарь. Над старой книгой в темном переплете весна качает голубой фонарь»…{24}

Весна уже начинала качать голубой фонарь, и мне не было никакого дела до Бирмингама, мимо которого мы проезжали со скоростью шестидесяти миль в час.

Ах, этот голубой фонарь вечной весны, выдуманный эскессом в пору моей юности.

Он был, эскесс, студентом, евреем, скрывавшим свою бедность. Он жил в большом доме, в нижней части Дерибасовской улицы, в «дорогом районе», но во втором дворе, в полуподвале, рядом с дворницкой и каморкой, где хранились иллюминационные фонарики и национальные бело-сине-красные флаги, которые вывешивались в царские дни. Он жил вдвоем со своей мамой, вдовой. Никто из нас никогда не был у него в квартире и не видел его матери. Он появлялся среди нас в опрятной, выглаженной и вычищенной студенческой тужурке, в студенческих диагоналевых брюках, в фуражке со слегка вылинявшим голубым околышем. У него было как бы смазанное жиром лунообразное лицо со скептической еврейской улыбкой. Он был горд, ироничен, иногда высокомерен и всегда беспощаден в оценках, когда дело касалось стихов. Он был замечательный пародист, и я до сих пор помню его пародию на входившего тогда в моду Игоря Северянина{25}:

«Кто говорит, что у меня есть муж, по кафедре истории прозектор. Его давно не замечаю уж. Не на него направлен мой прожектор. Сейчас ко мне придет один эксцесс, так я зову соседа с ближней дачи, мы совершим с ним сладостный процесс сначала так, а после по-собачьи»…

Свою пародию эскесс пел на мотив Игоря Северянина{26}, растягивая гласные и в наиболее рискованных местах сладострастно жмурясь, а при постыдных словах «сладостный процесс» его глаза делались иронично-маслеными, как греческие маслины.

Он был поэт старшего поколения, и мы, молодые, познакомились с ним в тот жаркий летний день в полутемном зале литературного клуба, в просторечии «литературки»{27}, куда Петр Пильский, известный критик, пригласил через газету всех начинающих поэтов, с тем чтобы, выбрав из них лучших, потом возить их напоказ по местным лиманам и фонтанам, где они должны были читать свои стихи в летних театрах.

Эскесс уже тогда был признанным поэтом и, сидя на эстраде рядом с полупьяным Нильским, выслушивал наши стихи и выбирал достойных.

На этом отборочном собрании, кстати говоря, я и познакомился с птицеловом{28} и подружился с ним на всю жизнь. Петр Пильский, конечно, ничего нам не платил, но сам весьма недурно зарабатывал на так называемых вечерах молодых поэтов, на которых председательствовал и произносил вступительное слово, безбожно перевирая наши фамилии и названия наших стихотворений. Перед ним на столике всегда стояла бутылка красного бессарабского вина, и на его несколько лошадином лице с циническими глазами криво сидело пенсне со шнурком и треснувшим стеклом.



Рядом с ним всегда сидел ироничный эскесс.

Я думаю, он считал себя гениальным и носил в бумажнике письмо от самого Александра Блока, однажды похвалившего его стихи.{29}

19

Ср. у Е. Б. Рейна: «Я однажды спросил Валентина Петровича, почему он так и не выпустил книги стихов. Они ведь нравились Бунину, Мандельштаму, Багрицкому — это ли не путевка в поэзию! Престарелый Катаев только развел руками и вымолвил: „Не судьба“».[67]

20

Семен Иосифович (Осипович) Кесельман (Кессельман) (1889–1940), одесский поэт, некоторые свои стихи подписывавший псевдонимом «Эскесс» — «Эс». «Кес».[68] Ср. с шутливым псевдонимом, под которым И. Ильф и Е. Петров спрятали поэта Николая Тихонова в своем романе «Двенадцать стульев»: «Энтих».[69] Имена Кесельмана и К. соседствуют в мемуарах Александра Биска: «Одним из самых слабых считался у нас [в литературном кружке „Среда“ — Коммент. ] Валентин Катаев: первые его вещи были довольно неуклюжи; я рад сознаться, что мы в нем ошиблись. все молодые писатели вышли на большую дорогу. Очевидно, кроме таланта нужно и счастье, и уменье подать себя. Что стало, например, с Семеном Кессельманом, очень талантливым поэтом, которого я лично ставил выше всех остальных? Он прекрасно умел передать чувство одиночества в большом городе».[70] Ср. с автоаттестацией К. из альбома А. Крученых: «Нас в Одессе было трое „популярных“ поэтов: Багрицкий, Катаев, Олеша. На этой тройке Одесса и въехала в Москву».[71]

21

Благодаря любезности С. З. Лущика, мы имеем возможность привести полный текст этого ст-ния С. Кесельмана 1914 г. по изд: Шелковые фонари: Стихи. Одесса, 1914. С. 24:

22

Ср.: «А над Невой — посольства полумира» (О. Мандельштам. «Петербургские строфы», 1913).

23

Карл Маркс (1818–1883) жил в Лондоне с 1849 г. и до самой своей смерти.

24

Благодаря любезности С. З. Лущика, мы имеем возможность привести полный текст этого ст-ния С. Кесельмана по изданию: Огоньки. Литературно-художественный еженедельник. Одесса. 1918. 8 июня (27 мая). С. 1:

25

Предреволюционные стихи Игоря Северянина (1887–1941) настолько часто подвергались пародированию, что это дало повод современной исследовательнице назвать Северянина «пародической личностью».[72]

26

Манера Игоря Северянина читать стихи описана, например, в мемуарах Б. К. Лившица: «Как известно, он пел свои стихи — на два-три мотива из Тома: сначала это немного ошарашивало, но, разумеется, вскоре приедалось».[73] В своей пародии С. Кесельман вышучивает не какое-то конкретное поэтическое произведение Северянина, но сюжеты и экзотический словарь сразу нескольких его ст-ний. Ср., например, в северянинском «Грандиозе» (1910): «Все наслажденья и все эксцессы // Все звезды мира и все планеты // Жемчужу гордо в свои сонеты, — // Мои сонеты — колье принцессы!», а также в его ст-нии «Письмо из усадьбы» (1910), написанном от лица истомившейся по любовнику женщины. Упомянем также о юмористическом рассказе С. Кесельмана «Муж», где сходная ситуация описана от лица любовника.[74] В этом же номере «Молодого журнала» были помещены «Литературные заметки» Г. Цагарели, где творчество Кесельмана характеризовалось следующим образом: «…несмотря на молодость поэта С. Кесельмана, в его стихах можно найти все признаки наличности поэтического темперамента и художественного чутья автора. Обстановка поэзии С. Кесельмана: вечер, сумерки. В полумгле неясные очертания предметов, людей, притихшие звуки. Я люблю стихи С. Кесельмана за их нежность, временами доходящую до сентиментальности, за тонкий, покрытый полупрозрачной дымкой рисунок».[75]

27

Подробнее о «Литературке» (Одесском Литературно-Артистическом обществе) см., например, Азадовский Константин. Александр Биск и одесская «Литературка» // Диаспора. Новые материалы. I. Париж—СПб., 2001. «Кружок молодых поэтов» был организован журналистом и фельетонистом Петром Моисеевичем Пильским (1879–1941), который 27 мая 1914 г. напечатал в одесских газетах следующее объявление: «Поэтам Одессы. Этой зимой возникла мысль об устройстве вечера молодых поэтов юга . Я прошу молодых поэтов собраться в литературном клубе сегодня в 9 час. вечера».[76] 15 июня 1914 г. состоялся вечер «Кружка молодых поэтов» в курзале Хаджибейского лимана (дачное место под Одессой).

28

История знакомства К. с Э. Багрицким подробно описана К. в мемуарном очерке «Встреча».[77] Эдуард Григорьевич (Годелевич) Багрицкий (наст. фамилия Дзюбин, 1895–1934), был одним из ближайших друзей К. одесского периода. Согласно воспоминаниям С. Г. Гехта, Багрицкий «читал наизусть стихи В. Катаева, которые вряд ли помнит сам Катаев».[78] Однако в 1935 г. К. говорил Г. И. Полякову, что Багрицкий «мог сделать безумную гадость человеку, ничего ему не сделавшему».[79] Над своим программным ст-нием «Птицелов» Багрицкий работал с 1918 по 1926 г. Ср. также в его автобиографической поэме «Февраль» (1933–1934): «Как я, рожденный от иудея, // Обрезанный на седьмые сутки, // Стал птицеловом — я сам не знаю!». Заглавие «Птицелов» носит одна из главок мемуаров о Багрицком К. Г. Паустовского.[80]

29

Ср. у Ю. Олеши: «Также был еще в Одессе поэт Семен Кессельман, о котором среди нас, поэтов более молодых, чем он, ходила легенда, что его похвалил Блок… Этот Кессельман, тихий еврей с пробором лаковых черных волос…».[81] Вдова С. Кесельмана уверяла, «что никогда не слышала от мужа о блоковском письме: „Не может быть, чтобы он не сказал бы ей об этом“ (разговор 27 июля 1978)».[82]