Страница 1 из 11
Валентин Катаев
Алмазный мой венец{1}
…таким образом, оставив далеко и глубоко внизу февральскую вьюгу, которая лепила мокрым снегом в переднее стекло автомобиля, где с трудом двигались туда и сюда стрелки стеклоочистителя, сгребая мокрый снег, а встречные и попутные машины скользили юзом по окружному шоссе, мы снова отправились в погоню за вечной весной…{2}
В конце концов, зачем мне эта вечная весна? И существует ли она вообще?
Думаю, что мне внушил идею вечной весны (и вечной славы!) один сумасшедший скульптор, с которым я некогда познакомился в закоулках Монпарнаса, куда меня на несколько недель занесла судьба из советской Москвы.
Он был знаменитостью сезона. В Париже всегда осенний сезон ознаменован появлением какого-нибудь гения, о котором все кричат, а потом забывают.
Я сделался свидетелем недолгой славы Брунсвика.{3} Кажется, его звали именно так, хотя не ручаюсь. Память мне изменяет, и я уже начинаю забывать и путать имена.
Его студия, вернее довольно запущенный сарай в глубине небольшого садика, усеянного разбитыми или недоконченными скульптурами, всегда была переполнена посетителями, главным образом приезжими англичанами, голландцами, американцами, падкими на знакомства с парижскими знаменитостями. Они были самыми лучшими покупателями модной живописи и скульптуры. У Брунсвика (или как его там?) не было отбоя от покупателей и заказчиков. Он сразу же разбогател и стал капризничать: отказываться от заказов, разбивать свои творения.
У него в студии всегда топилась чугунная печурка и коленчатой трубой. На круглой конфорке кипел чайник. Он угощал своих посетителей скупо заваренным чаем я солеными английскими бисквитами. При этом он сварливым голосом произносил отрывистые, малопонятные афоризмы об искусстве ваяния. Он поносил Родена и Бурделя, объяснял упадок современной скульптуры тем, что нет достойных сюжетов, а главное, что нет достойного материала. Его не устраивали ни медь, ни бронза, ни чугун, ни тем более банальный мрамор, ни гранит, ни бетон, ни дерево, ни стекло. Может быть, легированная сталь? — да и то вряд ли. Он всегда был недоволен своими шедеврами и разбивал их на куски молотком или распиливал пилой. Обломки их валялись под ногами среди соломенных деревенских стульев. Это еще более возвышало его в глазах ценителей. «Фигаро» отвела ему две страницы. На него взирали с обожанием, как на пророка.
Я был свидетелем, как он разбил на куски мраморную стилизованную чайку, косо положенную на кусок зеленого стекла, изображающего средиземноморскую волну, специально для него отлитую на стекольном заводе.
Словом, он бушевал.
Он был полиглотом и умел говорить, кажется, на всех языках мира, в том числе па русском и польском, — и на всех ужасно плохо, еле понятно. Но мы с ним понимали друг друга. Он почему-то обратил на меня внимание — может быть, потому, что я был выходцем из загадочного для него мира советской Москвы{4}, — и относился ко мне весьма внимательно и даже дружелюбно. Он уже и тогда казался мне стариком. Вечным стариком-гением. Я рассказывал ему о советской России, о нашем искусстве и о своих друзьях — словом, обо всем том, о чем вы прочтете в моем сочинении, которое я в данный момент начал переписывать набело.
Брунсвик был в восхищении от моих рассказов и однажды воскликнул:
— Я вас вполне понял. Вы, ребята, молодцы. Я больше не хочу делать памятники королям, богачам, героям, вождям и великим гениям. Я хочу ваять малых сих. Вы все — моя тема. Я нашел свою тему! Я предам всех вас вечности. Клянусь, я это сделаю. Мне только надо найти подходящий материал. Если я его найду… О, если я его только найду… тогда вы увидите, что такое настоящая скульптура. Поверьте, что в один из дней вечной весны в парке Монсо{5} среди розовых и белых цветущих каштанов, среди тюльпанов и роз вы наконец увидите свои изваяния, созданные из неслыханного материала… если я его, конечно, найду…
Он похлопал меня по спине своей могучей старческой рукой, и мы оба рассмеялись…
…образ Брунсвика (или как его там) пропал в провалах моей памяти.
И вот теперь, лет через пятьдесят, мы с женой{6} полулежали в креслах с откинутыми спинками, в коридоре между двух рядов двойных, герметически закупоренных иллюминаторов, напоминавших прописное О, которое можно было истолковать как угодно, но мною они читались как заглавные буквы некоторых имен и фамилий.
Пожалуй, один из иллюминаторов я мог бы прочесть даже как прописное Ю. Ключик. Но мешало отсутствие впереди палочки, без которой Ю уже не Ю, — не ключик{7}, а всего лишь ноль, зеро, знак пустоты, или в данном случае начало бесконечной колодезной пустоты, в глубине которой ничего невозможно было разглядеть, кроме мутного воздуха, туманно обещавшего вечную весну, где монотонно двигалась темная полоска — тень нашего длинного самолета.
Мы незаметно передвигались в среде, которая еще не может считаться небом, но уже и не земля, а нечто среднее, легкое, почти отвлеченное, где незаметно возникают изображения самого отдаленного прошлого, например футбольная площадка, лишенная травяного покрова, где в клубах пыли центрфорвард подал мяч на край, умело подхваченный крайним левым.
Крайний левый перекинул мяч с одной ноги на другую и ринулся вперед — маленький, коренастый, в серой форменной куртке Ришельевской гимназии, без пояса, нос башмаком, волосы, упавшие на лоб, брюки по колено в пыли, потный, вдохновенный, косо летящий, как яхта на крутом повороте.
С поворота он бьет старым, плохо зашнурованным ботинком. Мяч влетает мимо падающего голкипера в ворота.{8} Ворота — два столба с верхней перекладиной, без сетки.
Продолжая по инерции мчаться вперед, маленький ришельевец победоносно смотрит на зрителей и кричит на всю площадку, хлопая в ладоши самому себе:
— Браво, я!
(Вроде Пушкина, закончившего «Бориса Годунова». Ай да Пушкин, ай да сукин сын!{9})
Как сказали бы теперь, «был забит завершающий победный гол» этого рядового гимназического матча, об окончании которого возвестил рефери сигналом принятого в то время трехзвучного судейского свистка.
Впрочем, нельзя сказать, что это был ничем не замечательный матч: в нем принимал участие тощий, золотушного вида ришельевец в пенсне на маленьком носике, будущая мировая знаменитость, центрфорвард сборной команды России, как сказали бы теперь — «нападающий века», «суперстар» мирового футбола, Богемский. Но тогда он был лишь старшеклассником и, надо сказать, прескверным учеником с порочной улыбочкой на малокровном лице.
Его имя до сих пор легенда футбола.{10}
В ту пору я тоже был гимназистом, посещал спортивную площадку и, подобно множеству моих сверстников, сочинял стишки и даже печатал их в местных газетах, разумеется бесплатно.
— Кто забил гол? — спросил я.
И тогда второй раз в жизни услышал имя и фамилию ключика. В первый раз я его, впрочем, не услышал, а увидел под стихами, присланными по почте для альманаха в пользу раненых, который я составлял по поручению редакции одной из газет. Можете себе представить, какую кучу стихотворного хлама обрушили на меня все городские графоманы: до сих пор помню одно стихотворение на военно-патриотическую тему, выведенное писарским почерком с нажимами и росчерками; в нем содержалось следующее бессмертное двустишие:
«Уланский конь скакает в поле по окровавленным телам».
1
«Алмазный мой венец» (далее — «АМВ») Валентина Петровича Катаева (1897–1986) был впервые напечатан в № 6 журнала «Новый мир» за 1978 г. Произведение это стремительно завоевало популярность в интеллигентской среде: «Критика обсуждает „Алмазный мой венец“ Катаева и, вообще, „бум“ мемуарной и исторической прозы».[1]
При этом единодушия в оценках «АМВ» не наблюдалось. Сам Катаев (далее — К.) был склонен воспринимать ситуацию драматически: «…не понят „Алмазный мой венец“, клюют, щиплют».[2] Ср. у литератора националиста Н. Переяслова, поощрительно сопоставившего «АМВ» с мемуарной трилогией Ст. Куняева «Поэзия. Судьба. Россия»: «Я хорошо помню, сколько негодования, возмущения и споров вызвали в свое время напечатанные в „Новом мире“ художественные мемуары Валентина Катаева „Алмазный мой венец“ что бы там кто ни говорил и ни писал об этой книге, а для меня она и по сей день остается одной из самых горячо любимых и перечитываемых».[3] И у эмигранта-западника А. Гладилина: «„Алмазный мой венец“ вызвал, мягко говоря, недовольство прогрессивной интеллигенции. До Парижа доходили слухи: Москва возмущена! В советской прессе появились ядовито-кислые рецензии. Парадокс: классика отечественной литературы защищала только [радиостанция — Коммент. ] „Свобода“ в лице вашего покорного слуги».[4]
Все это явное преувеличение. А точнее будет сказать: достаточно многочисленные частные нелицеприятные оценки «АМВ» лишь в нескольких случаях преобразились в печатные отклики на новое произведение героя социалистического труда (1974), автора официально канонизированных «Сына полка» и «Маленькой железной двери в стене» (В качестве примера отрицательной частной оценки «АМВ» приведем здесь отзыв поэта Д. С. Самойлова из его письма к Л. К. Чуковской, полученного адресаткой 7.7.1978 г.: «Это набор низкопробных сплетен, зависти, цинизма, восторга перед славой и сладкой жизнью. А завернуто все в такие обертки, что закачаешься. Это, конечно, на первый взгляд. Выручает ассоциативный метод и дешевые парадоксы. Но ведь клюют и на это. Говорят: очаровательно».[5]).
В журнале «Дружба народов» была опубликована жесткая рецензия на «АМВ» Н. Крымовой: «На удивление постоянное, первое и нескрываемое движение героя „Алмазного венца“ — встать рядом, сесть рядом [со своими великими умершими друзьями — Коммент. ]».[6] Но эта рецензия, по испытанной советской методе, была уравновешена апологетическим откликом на «АМВ» Е. Книпович, помещенным в том же № «Дружбы народов». Е. Книпович писала о «безупречном чувстве меры» К., о его умении говорить о прошлом «с улыбкой и подначкой».[7] «Вопросы литературы» откликнулись на выход «АМВ» язвительной рецензией В. Кардина: «Картинки, подкрепляющие обиходные истины типа „слаб человек“, „все люди, все человеки“, портреты писателей „в туфлях и в халате“, чаще всего потакают обывательским вкусам».[8] Однако, в этом же году «Вопросы литературы» напечатали аналитический обзор Д. Затонским советской романистики, где произведение К. было включено в ряд новаторских современных романов: «…стрелки творческой фантазии перемещаются от образной перестройки, перекомпоновки факта к образному же его прочтению. И типичное для времени и эпохи начинают искать не в массовидности, а в характерном и оттого единичном, даже аутентичном».[9]
Остальные оценки «АМВ» в советской прессе были и того выше. В. Баранов: В «АМВ» писатель «воссоздает такие картины, которые, может быть, читать сегодня и больно, но в истинности которых усомниться мы не имеем ни малейших оснований».[10] В. Перцовский: «Его задача — не высмеять, не развенчать, а просто быть правдивым до конца».[11] Н. Поляков: «АМВ» — «исповедь большого мастера».[12] Решительно взял К. под защиту от «примитивных» читателей (и критиков) Н. Шамота: «…я не говорю здесь о тех, кто из всей книги запомнит „флакончиков“ [так! — Коммент. ] да две-три шуточные сценки из писательского быта. Таким надо начинать с азбуки эстетического подхода к произведениям художника».[13]
Особо следует отметить отзыв в главной советской государственной газете «Правда», где, помимо всего прочего, указывалось, что «вопреки кажущемуся алогизму» «АМВ», «композиция произведения выверена весьма придирчиво и строго».[14]
Осторожно скептически оценил «АМВ» в своей малотиражной книге о советской литературе В. Лавров: «При всем своеобразии катаевской прозы есть в новом произведении писателя существенные идейно-художественные изъяны».[15] Но и это суждение соседствует в советской и постсоветской критике с многочисленными комплиментарными оценками произведения К. Начиная от статьи Дм. Молдавского «Гравитация слова (Перечитывая В. Катаева)»: «Книга эта — рассказ о приобщении художника к Революции»,[16] а также страниц, посвященных «АМВ» в книге Б. Е. Галанова «Валентин Катаев. Размышления о мастере и диалоги с ним» (М., 1989) и завершая главой из не так давно вышедшей монографии М. А. Литовской «Феникс поет перед солнцем. Феномен Валентина Катаева» (Екатеринбург, 1999).
Провинциальная советская пресса также отозвалась на публикацию нового произведения К.: в курортной юрмальской газете была опубликована гневная отповедь Вениамина Каверина автору «АМВ».[17] В газете «Вечерняя Одесса» — добродушная пародия Семена Лившина «Алмазный мой кроссворд (по Валентину Катаеву)»:[18] «Берег. Море. „Белеет парус одинокий…“. Сейчас уже трудно припомнить, кто из нас придумал эту фразу — я или дуэлянт. Да и стоит ли? Ведь позднее один из нас дописал к ней целую повесть». В 1983 г. в Одессе была защищена кандидатская диссертация по творчеству К., где об «АМВ» говорилось: «В. Катаев стремится вернуть читателю, нашим современникам, память о поэтах той поры, своих друзьях и соратниках, причем рассказать о них без приукрашивания».[19]
Свободный от цензурного пресса тамиздат отреагировал на выход «АМВ» памфлетом Майи Каганской «Время назад!»: «…каинова печать на катаевском лбу проступает куда более явственно, чем алмазный нимб над его головой».[20] Самиздат — волной возмущенных открытых писем и критических откликов. Пример далеко не самого резкого из них — статья Б. М. Сарнова «Величие и падение „мовизма“» 1978 г., которую ее автору довелось напечатать лишь многие годы спустя: «Немало хвалебных и даже восторженных слов можно сказать о прозе Валентина Катаева — о ее словесном изяществе, яркой метафоричности, несравненной пластической выразительности. Одного только о ней не скажешь: она стоит на крови и пророчестве. Пророческий дух русской литературы Катаева не коснулся. И только поэтому (а вовсе не потому, что он в благополучии дожил до глубокой старости) в том воображаемом „пантеоне бессмертных“, куда он справедливо поместил всех героев своей книги, для него самого вряд ли могло найтись место».[21] Ср. со сходным упреком, который был предъявлен К. самиздатовским автором (М. Болховским) по поводу его следующего произведения — «Уже написан Вертер»: «Я обещал выделить малую толику правды из катаевского сновидения. Она, прежде всего, в чувстве брезгливости, с которым закрываешь эту книжку некогда честного журнала Работа Поисков и Памяти требует не только элементарной научной добросовестности, но и того НРАВСТВЕННОГО МАКСИМАЛИЗМА, который неведом Катаеву».[22]
В самиздатовском машинописном журнале «Сумма», выходившем в 1979–1982 гг. в Ленинграде, пародию на произведение К. поместил В. Я. Лакшин. В этой пародии высмеивались характерное для «АМВ» частое цитирование чужих ст-ний, обрывочность повествования и обилие легко разгадываемых «псевдонимов»: «Гусарик, глядя поверх собеседника презрительным взглядом, впервые прочитал свои звонкие, немного фельетонные строфы: „дух изгнанья летел над грешной землей, и лучших дней воспоминанья и снова бой. Полтавский бой!“ Цитирую по памяти, не сверяя с книгой, — так эти стихи запомнились мне, так они, по правде говоря, лучше звучат и больше напоминают людей, которых я забываю».[23]
В 1989 г., в Нью-Йорке вышло обстоятельное исследование о поздней прозе К., где немалое место уделено разговору об «АМВ».[24]
Уже из приведенных откликов на «АМВ» вполне очевидно, что основная полемика развернулась вокруг отношения К. к персонажам своего произведения и (шире) — о степени соответствия событий, описанных в «АМВ» реальным фактам московского, одесского, ленинградского и харьковского литературного быта конца 1910-х — конца 1950-х гг. Сам К. ясности в этот вопрос не внес. В одном из интервью он заявил однозначно и категорично: «…все — правда Все, что я написал, за каждое слово я могу отвечать».[25] В другом — автор «АМВ» воспользовался куда более обтекаемыми формулировками: «У меня была своя задача — написать книгу о Революции, о людях, которые безоговорочно приняли Революцию и вращались в ее магнитном поле. И еще я считал своим долгом говорить правду, такую, как я знал Это свободный полет фантазии, основанный на истинных происшествиях, быть может, и не совсем точно сохранившихся у меня в памяти. В силу этого я избегал подлинных имен и даже выдуманных фамилий».[26] Ср. с «адвокатскими» рассуждениями А. М. Кузнецова о «праве писателя на свое отношение к прототипам» «АМВ».[27]
Главная цель настоящего комментария состояла в возможно более доказательном и беспристрастном проведении границы на каждой конкретной странице «АМВ» между «истинными происшествиями», описанными К. и «свободным полетом» его фантазии. Важным методологическим подспорьем для нас послужила классическая работа Ю. М. Лотмана, которая (может быть — не случайно) была впервые напечатана через год после первой публикации произведения К.[28]
Пусть несколько запоздало, мы стремились отозваться на призыв О. и В. Новиковых из их юбилейной статьи «Зависть. Перечитывая Валентина Катаева»: «…ученым малым и педантам стоит заниматься своим прямым делом — составлением комментариев к истинно веселым книгам, таким, как „Алмазный мой венец“».[29]
Хочется также надеяться, что из предлагаемого комментария можно вычленить внятные ответы на суровые вопросы того современного исследователя, по мнению которого К. «потерял дар памяти под тяжестью „алмазного венца“ и проехался по покойникам как трактор. Зачем это написано? Для кого?»[30]
Полагая, что «АМВ» занимает свое законное и не последнее место в ряду «памфлетных мемуарных романов» ХХ столетия (формула из статьи В. Б. Шкловского «Тогда и сейчас» (1929)[31]), мы сочли возможным и необходимым комментировать не только прозвища, имена, факты и прямые цитаты, но и фиксировать многочисленные в «АМВ» ситуативные отсылки к классической и неклассической русской литературе: от «Героя нашего времени» и «Обломова» до «Зависти» Юрия Олеши и «Денискиных рассказов» Виктора Драгунского.
Включить «АМВ» в возможно более широкий историко-литературный контекст эпохи — вот еще одна задача, которую мы ставили перед собой.
В роли полноправной «героини» выступает в «АМВ» Москва — ее архитектурный облик, ее прошлое и настоящее. Московские реалии произведения К. откомментированы Л. М. Видгофом.
Пользуясь случаем, приносим глубокую благодарность всем, кто щедро делился с нами своими знаниями, материалами и библиографическими сведениями. Особое и отдельное спасибо — В. Беспрозванному, Н. А. Богомолову, Стефано Гарзонио, А. И. Ильф, Л. Ф. Кацису, Е. Ю. Литвин, С. З. Лущику, Вл. И. Новикову, А. Е. Парнису, Е. В. и Е. Б. Пастернакам, Л. Рукману, А. Ю. Сергеевой-Клятис (составителю примечаний о Б. Пастернаке для данного комментария), А. Б. Устинову, организаторам сайта Ruthenia, а также почившему «Гурийскому клубу» в лице А. А. Громова и М. И. Свердлова.
Комментарий выполнен по изданию: Катаев Валентин. Трава забвения. М., 2000.
Олег Лекманов, Мария Рейкина, при участии Леонида Видгофа
2
Описывается путешествие К. с женой в Европу в 1974 г.
3
Прототипом Брунсвика послужил всемирно известный ваятель, уроженец Смоленска, Осип (Иосель Аронович) Цадкин (Ossip Zadkine) (1890–1967), с 1909 г. проживавший в Париже (по адресу: 100 bis rue d’Assas). См. реплику К. о том, что образ Брунсвика в «АМВ» «навеян образом парижского скульптора Цадкина».[32] Автор многочисленных монументальных скульптур (одна из самых знаменитых — Большой Орфей в парке Миддельхейм в Антверпене, 1956 г.), Цадкин, как и К., в первую мировую войну добровольцем ушел на фронт. Как и К., он на войне был отравлен газами. Парижскую мастерскую Цадкина К. посетил в 1931 г. С другой стороны, творческая задача, которую ставит перед собой катаевский «сумасшедший скульптор», заставляет счесть его — пусть неполным, но alter ego автора «АМВ»: по-видимому, неслучайно, фамилия «Брунсвик» звучит сходно с фамилией «Брунс» (под этой фамилией в романе «Двенадцать стульев» выведен сам К. о чем упоминается на страницах «АМВ»).
4
Об этой заграничной поездке К. см. в дневнике Вс. Иванова: «Катаев хвастался своей высокой идеологичностью за границей. А сам больше по кабакам ходил. И все знают, и всем скучно слушать его брехню».[33] В свою очередь, К. обозвал Иванова «доморощенным гением» в той своей, так и неопубликованной, заметке, где он указывал, что «с легкой руки бюрократов от литературы, почему-то (?) вошло в практику без зазрения совести и не жалея государственных средств, издавать кого попало, что попало, как попало и куда попало».[34]
5
Parc Monceau — «парк Мечты», разбитый в 1778 г. в 8-ом округе Парижа. Этот парк прославлен множеством архитектурных причуд. Скульптур О. Цадкина в парке Монсо нет.
6
Эстер Давыдовной Катаевой (р. в 1913 г.) — второй женой писателя (с 1934 г.). См. ее рассказ о жизни с К.[35]
7
«— Можно свистеть вальс и не только на двенадцати косточках. Я умею свистеть и ключиком…
— Ключиком! Как? Покажи. У меня есть чудный ключик…».[36] Ср. также в мемуарах Л. Славина о Ю. Олеше (напечатанных в сборнике, который К., без сомнения, штудировал, и где его воспоминания симптоматично отсутствуют): «Как уловить его музыкальный ключ [курсив наш — Коммент. ], весь этот контрапункт ума, изящного лукавства, завораживающего полета мысли?».[37] Ближайший друг-соперник юности и молодости К., Юрий Карлович Олеша (1899–1960), первым из литераторов появляется на страницах «АМВ». Стилистика прозы Олеши кардинально повлияла на поэтику позднего К. Ср. с мнением В. Б. Шкловского о К.: «Он попал под влияние Олеши и никогда не мог от него освободиться»[38] и со свидетельством Б. Е. Галанова: «…мне доводилось слышать от Валентина Петровича, что своей „новой“ прозой он во многом обязан Олеше».[39] Ср. также в конспекте, который вел Н. А. Подорольский на вечере К. 14.03.1972 г.: «Влиял Олеша. Завидовал ему „зеленой завистью“».[40] По воспоминаниям Е. А. Попова, на встрече с молодыми литераторами в 1977 г. К. назвал Олешу «лучшим писателем ХХ века», «величие которого состоит в том, что он, вместе с» К. «изобрел „ассоциативную прозу“».[41] Об отношении Олеши к писательскому дару К. см., например, в мемуарах В. Ф. Огнева: «Помню , что Юрий Карлович говорил о Катаеве, приводил его блистательные сравнения».[42] О взаимоотношениях К. и Олеши в конце 1920-х гг. см., например, в мемуарах П. А. Маркова: «Оба они в это время продолжали серьезную в самом существе дружбу, завязавшуюся еще в Одессе, но одновременно хранили в себе нечто заговорщицкое, существовавшее лишь между ними, окрашенное иронией, которой у них было не занимать стать. При всей их дружбе они не только не походили друг на друга, но во многом были прямо противоположны, хотя бы по характеру юмора».[43] «В последние годы отношения между Валентином Петровичем и Юрием Карловичем были, мягко говоря, прохладными»,[44] причем в этом, как правило, винят исключительно К., меж тем, как Олеша якобы «не то что камня, самой крохотной песчинки» никогда не кинул «в друга своей юности».[45] Это не вполне соответствует действительности, как, впрочем, и комическое в своей наивности суждение знакомца обоих писателей Л. И. Гинцберга: «Никакой вины Катаева в том, что он преуспел больше Олеши нет; просто он работал более целеустремленно (и меньше пил)».[46] Так или иначе, но 2.12.1955 г. Олеша писал своей матери о К.: «Я с ним поссорился лет семь тому назад, и с тех пор мы так и не сошлись. Иногда я грущу по этому поводу, иногда, наоборот, считаю, что Катаев плохой человек и любить его не надо. Тем не менее с ним связана заря жизни, мы вместе начинали».[47] Ср. в воспоминаниях И. Кичановой-Лившиц о М. Зощенко: «…для меня навсегда останется загадкой, почему Ю. К. Олеша был почти до робости предан Катаеву».[48] И далее: «М. М. [Зощенко — Коммент. ] очень огорчало то обстоятельство, что Катаев отвернулся от Олеши, и он хотел их примирить. Катаев обижал, был резок с Олешей. М. М. рассказал , как он шел с Олешей по улице и встретил Катаева. Он взял Олешу за руку и не дал ему сразу уйти. Но примирение не состоялось — Катаев резко свернул в сторону и пошел прочь»,[49] а также в неопубликованных мемуарах И. Я. Боярского: «В наших беседах [с Олешей — Коммент. ] я почувствовал, что между Юрием Карловичем и Валентином Петровичем Катаевым была старая, неуловимая для постороннего глаза вражда. Юрий Карлович очень часто порицал Катаева за его неуважительное отношение к себе, за присущие ему черты характера — скупость, высокомерие»[50] и в воспоминаниях Б. Ямпольского, где рассказывается о том, как Олеша сообщил автору мемуаров «о каком-то очередном литературном сабантуе, обсуждавшем очередные исторические вопросы :
— Соболев бросал руководящие слова, хорошо поставленным голосом говорил Федин, и Катаев подкинул в общую упряжку свой грязный хвост».[51] В мемуарах Инны Гофф, в свою очередь, приведена такая реплика К. об авторе «Трех толстяков» и молодых писателях 1930-х гг.: «Олеша окружал себя шпаной, ему нравилось почитание… Он был как подсадная утка, — потом их сажали».[52] Может быть, не лишним будет добавить, что К. не выступал на вечере памяти Олеши, состоявшемся в июне 1962 г., в ЦДЛ.[53] Тем не менее, отвечая, в 1983 г., на вопрос интервьюера: «Кто был самым близким вашим другом?», К. назвал фамилию «Олеша».[54]
8
Ср. описание этого же эпизода в записях Ю. Олеши: «Во время Олимпийских игр Одесского учебного округа состоялся, между другими состязаниями, также и финальный матч на первенство футбольных гимназических команд, в котором принял участие и я как один из одиннадцати вышедших в финал одесской Ришельевской гимназии. Я играл крайнего правого. Я загнал гол — один из шести, вбитых нами Одесской 4-й гимназии, также вышедшей в финал. После матча меня качали выбежавшие на поле гимназисты разных гимназий. Как видно, моя игра понравилась зрителям. Я был в белом — белые трусы, белая майка. Также и бутсы были белые при черных с зеленым бубликом вокруг икры, чулках».[55]
9
Ср. в письме А. С. Пушкина к П. А. Вяземскому (около 7.11.1825 г.): «Трагедия моя кончена; я перечел ее вслух, один, и бил в ладоши и кричал, ай-да Пушкин, ай-да сукин сын!».[56]
10
Речь идет о Григории Григорьевиче Богемском (1895–1957), знаменитом футболисте, выступавшем за одесские клубы «Вега» и «Спортинг-клуб», чемпионе Российской империи 1913 г. См. о нем также в записях Ю. Олеши.[57]