Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 11 из 11



В области балета она была новатором. Луначарский был от нее в восторге. Станиславский тоже.

Бурный роман королевича с великой американкой на фоне пуританизма первых лет революции воспринимался в московском обществе как скандал, что усугубилось разницей лет между молодым королевичем и босоножкой бальзаковского возраста. В своем молодом мире московской богемы она воспринималась чуть ли не как старуха. Между тем люди, ее знавшие, говорили, что она была необыкновенно хороша и выглядела гораздо моложе своих лет, слегка по-англосакски курносенькая, с пышными волосами, божественно сложенная.

Так или иначе, она влюбила в себя рязанского поэта, сама в него влюбилась без памяти, и они улетели за границу из Москвы на дюралевом «юнкерсе» немецкой фирмы «Люфтганза». Потом они совершили турне по Европе и Америке.{139}

Один из больших остряков того времени{140} пустил по этому поводу эпиграмму, написанную в нарочито архаической форме александрийского шестистопника:

«Такого-то куда вознес аэроплан? В Афины древние, к развалинам Дункан».

Это было забавно, но несправедливо. Она была далеко не развалина, а еще хоть куда!{141}

Изредка доносились слухи о скандалах, которые время от времени учинял русский поэт в Париже, Берлине, Нью-Йорке, о публичных драках с эксцентричной американкой{142}, что создало на западе громадную рекламу бесшабашному крестьянскому сыну, рубахе-парню, красавцу и драчуну с загадочной славянской душой.

Можно себе представить, до каких размеров вырастали эти слухи в Москве, еще с грибоедовских времен сохранившей славу первой сплетницы матушки России.

Но вот королевич окончательно разодрался со своей босоножкой и в один прекрасный день снова появился в Москве — «как денди лондонский, одет»{143}.

Все во мне вздрогнуло: это он!

А рядом с ним шел очень маленький, ростом с мальчика, с маленьким носиком, с крупными передними зубами, по-детски выступающими из улыбающихся губ, с добрыми, умными, немного лукавыми, лучистыми глазами молодой человек. Он был в скромном москвошвеевском костюме, впрочем при галстуке{144}, простоватый на вид, да себе на уме. Так называемый человек из народа, с которым я уже был хорошо знаком и которого сердечно любил за мягкий характер и чудные стихи раннего революционного периода, истинно пролетарские, без подделки; поэзия чистой воды: яркая, весенняя, как бы вечно первомайская.

«Мой отец простой водопроводчик, ну а мне судьба сулила петь. Мой отец над сетью труб хлопочет, я стихов вызваниваю сеть».{145}

Вот как писал этот поэт — сын водопроводчика из Немецкой слободы{146}:

«Живей, рубанок, шибче шаркай, шушукай, пой за верстаком, чеши тесину сталью жаркой, стальным и жарким гребешком… И вот сегодня шум свиванья, и ты, кудрявясь второпях, взвиваешь теплые воспоминанья о тех возлюбленных кудрях»…{147}

Как видите, он уже не только был искушен в ассонансах, внутренних рифмах, звуковых повторах, но и позволял себе разбивать четырехстопный ямб инородной строчкой, что показывало его знакомство не только с обязательным Пушкиным, но также с Тютчевым и даже Андреем Белым{148}.

Окинувши нас обоих лучезарным взглядом, он не без некоторой торжественности сказал:

— Познакомьтесь.

Мы назвали себя и пожали друг другу руки. Я не ошибся. Это был он. Но как он на первый взгляд был не похож на того молодого крестьянского поэта, самородка, образ которого давно уже сложился в моем воображении, когда я читал его стихи: молодой нестеровский юноша, почти отрок, послушник, среди леса тонких молодых березок легкой стопой идущий с котомкой за плечами в глухой, заповедный скит, сочинитель «Радуницы»{149}. Или бесшабашный рубаха-парень с тальянкой на ремне через плечо. Или даже Ванька-ключник, злой разлучник, с обложки лубочной книжки. Словом, что угодно, но только не то, что я увидел: молодого мужчину, я бы даже сказал господина, одетого по последней парижской моде, в габардиновый светлый костюм — пиджак в талию, — брюки с хорошо выглаженной складкой, новые заграничные ботинки, весь с иголочки, только новая фетровая шляпа с широкой муаровой лентой была без обычной вмятины и сидела на голове аккуратно и выпукло, как горшок.{150} А из-под этой парижской шляпы на меня смотрело лицо русского херувима{151} с пасхально-румяными щечками и по-девичьи нежными голубыми глазами, в которых, впрочем, я заметил присутствие опасных чертиков, нечто настороженное: он как бы пытался понять, кто я ему буду — враг или друг? И как ему со мной держаться? Типичная крестьянская черта.

Я это сразу почувствовал и, сердечно пожимая ему руку, сказал, что полюбил его поэзию еще с 1916 года, когда прочитал его стихотворение «Лисица»{152}.

— Вам понравилось? — спросил он, оживившись. — Теперь мало кто помнит мою «Лисицу». Всё больше восхищаются другим — «Плюйся, ветер, охапками листьев, я такой же, как ты, — хулиган»{153}. Ну и, конечно, «С бандитами жарю спирт…»{154}.

Он невесело усмехнулся.

— А я помню именно «Лисицу», — сказал я. — Какие там удивительные слова, определения.

«Тонкой прошвой кровь отмежевала на снегу дремучее лицо».

У подстреленной лисицы дремучее лицо! Во-первых, замечательный эпитет «дремучее», а во-вторых, не морда, а лицо. Это гениально! А как изображен выстрел из охотничьего ружья!

«Ей все бластился в колючем дыме выстрел, колыхалася в глазах лесная топь. Из кустов косматый ветер взбыстрил и рассыпал звонистую дробь».

— Что ни слово, то находка!

Я вспомнил январь 1916 года, прифронтовую железнодорожную станцию Молодечно. Неслыханная красота потонувшего в снегах Полесья. В нетопленом станционном помещении я купил в киоске несколько иллюстрированных журналов, с тем чтобы было что почитать в землянке на позициях, куда я ехал добровольцем. Уже сидя в бригадных санях, под усыпляющий звон валдайского колокольчика я развернул промерзший номер журнала «Нива» и сразу же наткнулся на «Лисицу» — небольшое стихотворение, подписанное новым для меня именем, показавшимся мне слишком бедным, коротким и невыразительным.

Но стихи были прекрасны.

Я увидел умирающую на снегу подстреленную лисицу:

«Как желна, над нею мгла металась, мокрый вечер липок был и ал. Голова тревожно подымалась, и язык на ране застывал».

Я был поражен достоверностью этой живописи, удивительными мастерскими инверсиями: «…мокрый вечер липок был и ал». И наконец — «желтый хвост упал в метель пожаром, на губах — как прелая морковь»…

Прелая морковь доконала меня. Я никогда не представлял, что можно так волшебно пользоваться словом. Я почувствовал благородную зависть — нет, мне так никогда не написать! Незнакомый поэт запросто перешагнул через рубеж, положенный передо мною Буниным{155} и казавшийся окончательным.

Самое же главное было то, что я ехал на фронт, быть может на смерть. Вокруг меня розовели, синели, голубели предвечерние снега, завалившие белорусский лес. Среди векового бора, к которому я неумолимо приближался, сочилось кровью низкое закатное солнце, и откуда-то доносились приглушенные пространством редкие пушечные выстрелы…

139

С. Есенин женился на Айседоре Дункан (1877–1927) в 1921 г. «В 22 году вылетел на аэроплане в Кенигсберг. Объездил всю Европу и Северную Америку».[176] О танцевальном выступлении Дункан под пение залом (а не «под звуки оркестра») «Интернационала» на сцене Большого театра 7 ноября 1921 г., см., например, в мемуарах И. И. Шнейдера.[177] Студия Дункан в Москве находилась по адресу: Пречистенка, 20.

140



По-видимому, «большой остряк»,[178] поэт-сатирик Арго (наст. имя и фамилия Абрам Маркович Гольденберг, 1897–1968). Приведем здесь шуточное стихотворение Арго 1928 г., обращенное к Ю. Олеше («Зубило») и сохранившееся в альбоме, составленном А. Е. Крученых:[179]

141

«Дункан показалась мне крупной и монументальной, с гордо посаженной царственной головой, облитой красноватой медью густых, гладких, стриженых волос»;[180] «Пожилая, отяжелевшая, с красным, некрасивым лицом»;[181] «…увядающее лицо, полное женственной прелести».[182]

142

Ср., например, у Н. В. Крандиевской-Толстой: «— Любит, чтобы ругал ее по-русски, — не то объяснял, не то оправдывался Есенин, — нравится ей. И когда бью — нравится. Чудачка!

— А вы бьете? — спросила я.

— Она сама дерется, — засмеялся он уклончиво».[183]

143

Из 1-ой главы романа А. С. Пушкина «Евгений Онегин».

144

Как на широко растиражированной фотографии, где Василий Казин снят рядом с С. Есениным.

145

Начальные строки ст-ния В. Казина 1923 г.

146

Василий Васильевич Казин (1898–1981) жил в Москве по адресу: Девкин переулок, д. 20, кв. 11. Девкин пер. (с 1922 г. официально назывался Бауманский пер.) — один из переулков Немецкой слободы, у Покровской улицы (с 1918 г. — Бакунинская ул.). Ср. в письме С. Есенина к Казину из Ленинграда (от 28.6.1924 г.): «Ах, если бы сюда твой Девкин переулок».[184]

147

Начальные строки ст-ния В. Казина «Рубанок» (1920).

148

Ср. с признанием самого В. Казина: «Настоящим наставником своим я назвал бы Андрея Белого. Он вел курс стихосложения в литературной студии Пролеткульта, где я учился в 1918–1920 годах Как он рассказывал о Пушкине! Заставлял вслушиваться в звукопись:

Ему, Андрею Белому, обязан я своим [далее Казин приводит первую строфу ст-ния „Живей, рубанок, шибче шаркай…“ — Коммент. ]».[185] Отметим, что Андрей Белый в письме к П. Н. Зайцеву от 1.6.1933 г. чрезвычайно высоко оценил роман К. «Время, вперед!»: «В совершенном восторге от романа В. Катаева „Время, вперед“; непременно прочтите».[186]

149

Дебютной книги стихов С. Есенина, вышедшей в Петрограде, в 1915 г.

150

Этот портрет С. Есенина подозрительно напоминает известную фотографию поэта 1925 г.[187]

151

Расхожее сравнение: «…окружающие по первому впечатлению окрестили его вербочным херувимом».[188]

152

Которое было впервые напечатано не в 1916, а в 1917 г.: в 10 номере «Нивы» (от 18 марта). На первую мировую войну К. пошел добровольцем зимой 1915 г. Ср. в его автобиографии: «В 1915 г., наскоро развязавшись с гимназией, я поступил вольноопределяющимся в действующую армию, в 64-ю артиллерийскую бригаду, где и пробыл с небольшим перерывом до лета 1917 г.».[189]

153

Из ст-ния «Хулиган» (1920).

154

Из ст-ния «Да! Теперь решено. Без возврата…» (1922–23).

155

К.-поэт считал себя учеником Ивана Алексеевича Бунина (1870–1953) — главного героя катаевской мемуарной книги «Трава забвенья». В своих «Окаянных днях» Бунин писал о К.: «Был В. Катаев (молодой писатель). Цинизм нынешних молодых людей прямо невероятен. Говорит: „За 100 тысяч убью кого угодно. Я хочу хорошо есть, хочу иметь хорошую шляпу, отличные ботинки…“».[190]

Конец ознакомительного фрагмента.