Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 64 из 90

— Обыкновенные европейские цены, — сказал Гузкин скромно, подержал в руке бокал, посмотрел вино на свет, — в пределах ста тысяч. Недавно барон фон Майзель взял пару вещей для своей коллекции. Так, продаю время от времени.

— Ты уж, небось, миллионером стал.

— Понимаешь, Эдик, здесь не принято говорить о доходах.

— А все-таки?

— На жизнь хватает. Думаю, домик на Лазурном берегу прикупить. Так, осень проводить у воды.

— Заказов много? Здесь вообще какая система? Заказы, как от колхозов через Минкульт? Мол, нам портрет Ленина в зал заседаний? Только тут через галереи и Ленин не нужен? Так, что ли? — Пинкисевич, как всегда, хотел все упростить.

— Здесь все по-другому, Эдик. Сложная система отношений. Надо будет секретаря завести. Невозможно вот так все время самому летать на переговоры; чистая трата времени. — Гриша снова посмотрел вино на свет, покачал бокал, чтобы слегка взболтать вино и разбудить его ароматы; Пинкисевич следил за ним. Гузкин погрузил нос в бокал и понюхал анжуйское. Вино не пахло.

Луговой сказал:

— Я жду старого приятеля, вам будет любопытно с ним познакомиться.

— Не сомневаюсь. Финансист? Или писатель? От вас можно ждать чего угодно.

— Президент компании «Гвельф». Он гораздо любопытнее Жан Поля. Тверже, последовательнее. Тоже решил заняться Казахстаном. Но не бойтесь, земля большая, и ее хватит на всех.

— Меня беспокоят законы Казахстана. Какая там теперь власть?

— Конституцию свободного Казахстана писал французский министр Дюма. Она переписана с конституции Пятой республики, не волнуйтесь.

— А, вот как. Любопытно.

— Вы считаете, у второй бутылки вкус удовлетворительный?

— Да. Пожалуй, да.

— Мне пришло в голову, что они могли храниться в разных помещениях. Та, что мы пьем сейчас, лежала в правильной температуре. Они переохладили первую.

— Я уже думал об этом. Градусов на пять-шесть.

— Вот и Алан. Мы пьем бордо, ты присоединишься?

— Нет, только минеральную. С годами я стал ханжой: не понимаю, как люди могут употреблять алкоголь. Принесите «Эвиан», будьте любезны.

— Мы перейдем на французский. Вы не против, барон?

— Люблю язык Бодлера.

— Молодежь осатанела, — сказал Пинкисевич Гузкину, давясь кислым анжуйским. Есть такой пролаза Сыч, так он вообще хрен знает что делает. Я его позвал в мастерскую, показал «Серый треугольник». Работал над вещью полгода, между прочим, тонкая гамма, все на лессировках. Посвятил Малевичу.

— И что дальше? — Гузкин не любил слушать про чужое искусство.

— Он сказал, что мой серый треугольник похож на обоссаные трусы его бабушки. Морду бить? Что делать?

— Надо быть выше этого, — сказал Гузкин. — Мы занимаемся подлинным искусством, к чему реагировать на хамство?

— Но это понижает общий культурный уровень.

— Новое поколение ничем себя не проявило. Это правда.

— Нельзя допустить, чтобы у Запада создалось искаженное представление о русском искусстве.

— Надо поговорить в сведущих кругах. Расставить, так сказать, акценты, — сказал Гриша значительно.

— Понимаешь, разлетались эти сычи — и туда, и сюда; все страны этот гад уже облетал. Куда ни приеду — везде: сыч, сыч. Везде втюхивает свое — и не сказать даже что. Когда мы начинали, у нас были идеалы, правда, Гриша? Малевич, Родченко…

— Бесспорно.

— Ты поговори здесь с нужными людьми.

— Надо будет сказать барону.

— А вы в хороших отношениях?

— Видимся довольно часто, — сказал Гузкин сдержанно, давая понять, что ближе друзей, чем они с бароном, не бывает.

— Поговори, а? Он, похоже, влиятельный человек

— Еще бы!

Луговой отпил глоток вина и сказал:

— Алан сделал для торжества идей коммунизма побольше, чем Сартр. Перед вами, барон, сидит человек, кормивший французскую компартию двадцать лет. Деньги на партию Жоржа Марше шли из «Гвельфа».

— Любопытно.





— История поучительная. Когда коммунисты едва не выиграли выборы во Франции, голлисты конечно, напугались. Но мы — больше. Двадцать пять процентов французов накормить — не шутка. На руководящих постах они сидеть не будут, банками править не станут, а голодать не должны. Поди накорми такую ораву — да с запросами! Это, барон, не три миллиона кубинских ртов. Это не ангольские вояки.

— Я бы пробовал через Алжир.

— Наши товарищи голову сломали, но придумали. Отдали концессию на разработку тюменского месторождения за бесценок французской нефтяной компании «Гвельф» (Алан поклонился) — и Алан в виде ответной любезности разницу в деньгах выплачивал Жоржу Марше.

— Остроумно.

— Так тюменский мужик, получая три рубля на водку, кормил миллионы французских бездельников. Вдруг — вообразите! — обвалился коммунизм в России, а Марше и его компартия сгинули начисто — но нефть-то продолжает по трубе идти, тюменский мужик-то работает. Вот мне и любопытно, Алан, кому и куда ты теперь платишь — Марше-то уже нет.

— Вы пьете Шато Брион? — ушел от ответа Алан. — Вот видите, что могут позволить себе люди, участвующие в реальной политике. А я даже сигары курить бросил. Безумные деньги, и вред здоровью.

— И как, стали здоровее?

— Стал богаче.

— Это и есть здоровье. Однако вино недурное.

— Первая бутылка была странной.

— Покажите-ка пробку. Вот видите?

— Да. Совершенно верно.

— Это снимает вопросы.

— Пробка практически сухая.

— Переохладили, что и требовалось доказать.

Гриша выпил бокал до дна и сказал: манифик! А официанту: гарсон! Эдисьон силь ву пле!

Официант принес счет, и Гузкин положил несколько купюр на блюдце, а сверху придавил их двумя франками.

— Он был мил, — пояснил Гузкин Пинкисевичу, — я думаю поощрить парня. Здесь принято давать чаевые.

Официант в ресторане «У Липпа», впервые получивший на чай два франка, посмотрел на Гузкина странным взглядом, ушел с блюдцем и вернулся, неся сдачу — те самые два франка, которые не входили в счет.

— Делает вид, что дает сдачу, — объяснил Гриша. — Если он на глазах у метрдотеля возьмет деньги, будет скандал. Здесь, на Западе, дисциплина.

— Ну еще бы, — согласился Пинкисевич, — это тебе не ресторан «Прибой».

— Оставить чаевые или нет? Впрочем, если он показывает, что ему не нужно, — Гриша пожал плечом и опустил два франка в карман.

— Где будете обедать? — спросил фон Майзель.

— У музыканта Ростроповича, на авеню Мандель.

— А, я его встречал.

— Тогда зайдем вместе, Славa любит гостей.

— Нет, улетаю вечерним рейсом. Но с удовольствием подвезу вас. Я с шофером.

— Вам понравился Алан? — спросил Луговой в машине.

— Его фамилия де Портебаль?

— Алан из потомков дипломата Талейрана.

— Прекрасно знаю. Из этих новых баронов. — Машина вынырнула из тоннеля, и Майзель поглядел в окно на площадь Конкорд. — Вам нравится Париж, Иван?

— Не особенно. Я равнодушен к южным городам.

— Какое странное определение Парижа.

— Вы находите? Отчего же странное? Платаны, каштаны. Мне он напоминает русский приморский город Сочи; все серебристое, блестит вода, цветут каштаны, отдыхающие едят под тентами. Я человек северный.

— Вы, видимо, любите Москву.

— Это правда, я старый москвич. Всю жизнь на Патриарших прудах.

— Вероятно, красивое место.

— Лучшее в городе.

Машина свернула на Елисейские поля. Авеню Мандель была уже близко.

И пока серьезные люди занимались серьезными, масштабными делами, те, на чьих плечах лежала забота о культуре, тоже работали. Ведь быть с веком наравне, поспевать за прогрессом не так-то просто, как любил повторять Яков Шайзенштейн. Пинкисевич недаром ревновал к художнику Сычу: успех последнего был невероятен. Перформанс с хорьком занимал первое место в культурной жизни столицы — по всем опросам, по всем рейтингам. Хорек разжирел, стал ленивым, гладким и наглым. Откормленный отборной пищей, он теперь уже не помещался в кирзовый сапог, пришлось шить новый сапог на заказ, да не из кирзы, а из мягкого сафьяна, а не прошло и полугода, как и еще один: хорек жирел и жирел и достиг размеров небольшой собаки. Он давно уже не ел из миски, а сидел на равных за столом с членами семьи Сыча, залезал мордой во все тарелки, хрюкал и урчал. Домашние пытались вразумить художника и указать животному на его место, завести клетку, наконец. Сыч и сам понимал, что некий разумный рубеж в отношениях со зверем перейден. Но, в конце концов, говорил он жене, надо же понять, что этот зверь нас всех кормит. Это ведь, если разобраться, только естественно, что он сидит за общим столом: если бы не он, то этого стола бы просто и не было. Неужели трудно понять? Было, конечно же, и нечто иное, что мешало художнику обуздать хорька, нечто, что все прекрасно понимали, но стеснялись произнести. Если уж договаривать до конца, называть вещи своими именами, то Сыч состоял с хорьком в интимных отношениях. И несколько странно было бы держать существо, с которым ты занимаешься любовью, в унизительных и неудобных условиях. Ну не в клетку же его сажать, в самом деле. Не на цепи же держать. И хорек сам, безусловно, понимал свои права. Он завел привычку требовать близости с художником не только на сцене, но и вне ее, то есть дома. Сыч, сначала упиравшийся, в конце концов убедил себя, что это просто репетиции представлений, ведь репетируют же актеры днем, перед тем как вечером играть в театре. Приходилось удовлетворять хорька на супружеском ложе, и нечего даже и удивляться тому, что жена возмутилась и перебралась в соседнюю комнату, наскоро переоборудованную в спальню из кладовки. Хорек быстро освоился в новой комнате. Он действительно почувствовал свои права и ни пяди своей территории не желал уступать. Ящик с песком для испражнений зверя переставили к супружеской кровати, хорьку повязали несколько красивых лент на шею, ежедневно купали в ванной. Сыч убеждал себя и других, что гигиена и уход — это, в сущности, необходимость: характер его отношений со зверем требует гигиены. И теперь, если хорек вовремя не был зван к столу, плохо расчесан, некачественно выкупан, он устраивал безобразные сцены в квартире — метался по комнатам, выл, царапал мебель. В довершение всего он не давал проходу домашним Сыча, фыркал на них, требовал себе исключительных условий; хуже всего обстояло дело с женой художника: зверь невзлюбил ее особенно, выслеживал ее по квартире, налетал из-за угла. В конце концов, затравленная женщина стала запираться у себя в комнате, а хорек караулил под дверью и просто не выпускал из ее комнаты. Несчастная теперь не могла и носа показать в коридор: встречая ее, хорек свирепел, выгибал спину дугой, шипел, плевался и норовил вцепиться острыми зубами в ногу.