Страница 22 из 32
Он достал из холщовой сумки огромное красное яблоко.
— На.
— Спасибо, не надо.
— Бери… Да не прячь ты его — ешь, оно мытое.
Яблоко хрустнуло.
— Дядь, а вы кто?
— Я — Иван-разведчик. Называй меня просто Иваном. И на "ты".
Яблоко хрустело.
— Красть ты здесь не будешь.
— Я не краду…
— Я не говорю, крадёшь ты или нет. Я говорю: не будешь. А денег мы и так заработаем.
Он был коренастый, обветренный и чисто выбритый. Тёмные волосы с проседью. Взгляд прямой и уверенный. Мужик.
Так мы и подружились.
Рано поутру "столбили" торговые места, а потом за небольшую плату сдавали их крестьянам. Сообщали торговцам о вчерашних ценах и ценах на других рынках, за что те иногда одаривали нас своим товаром. Я еще находил ивану людей, которым нужно было починить обувь, а он брал её с собой и утром возвращал.
Нас, мальчишек-девчонок, у Ивана всегда было не меньше трех-четырех. И, когда с похмелья не выходил на работу дворник, мы умудрялись даже базар убрать. Потом у нас появилось своё торговое место, где мы продавали почему-то исключительно репчатый лук. Не свой, естественно, — Иван с кем-то договаривался.
Однажды у него опять ослабела одна из дужек на тележке. И я, наклонясь, стал опять подвинчивать болт. Из-за ворота рубахи у меня вывалился оловянный крестик на суровой нитке.
И я впервые услышал другой голос Ивана — не жёсткий и властный, а с доброй слезой в глубине:
— Веруешь в Бога?
— Не знаю.
— Когда в последний раз причащался?
— Великим постом.
— Давненько, — вздохнул он.
Я вернул Ивану отвёртку. А он расстегнул на себе рубаху и показал серебряный крест на цепочке и икону на тонком мякинном ремешке.
— Это Георгий Победоносец. Он-то и спас меня в войну. Когда на фронт уходил, мать повесила. Я-то выжил, а она… Крест всегда носишь?
— Только на каникулах. А то, когда на физкультуре переодеваешься, смеются. надо мной и так смеются — длинный, а бегаю хуже всех. Потому что у меня ноги больные.
— Больные, — хмыкнул Иван. — У меня их вообще нет, а ты видел, чтобы надо мной кто-нибудь смеялся?
— Да и учителя, конечно. Говорят: ты же пионер.
— Пионер… Впрчем, я тебе не учитель и не судья.
— А кто ты мне, Иван?
— Друг.
И тогда я решился спросить:
— А как у тебя с ногами вышло?
— Мы больше по "языкам" работали. Войдем в тыл к немцам, выследим чин, что постарше, сцапаем — и к своим в штаб. Удачливее меня никого не было. Даже слава пошла по обе стороны фронта. Ну и возгордился. А это последнее дело, как я потом понял. И вляпались мы в Карпатах. Ребят всех положили, а меня зажали так, что бежать некуда. И уже самого взяли как "языка". Не застрелился — видно, тогда уже ощущал, что грех… Эсэсовцы из украинской дивизии "Галиция" хуже немцев были. Стали пытать. Раздели, связали, положили на дощатый настил, и начал один западянин мне ноги рубить. От самых кончиков пальцев. По сантиметру. Сознание от боли нестерпимой как бы отключилось, а душою впервые в жизни взмолился Господу. Сколько времени прошло, не знаю, но слышу — будто издалека палач мой орёт: "Отрублю я этому коммуняке голову!" Коммуняке… Видел же на мне и крест, и иконку… Я сознание-то и потерял совсем. Очнулся уже в госпитале. Потом мне рассказали, что, наверное, эсэсовцы решили, что я умер, — и бросили. А женщина с соседнего хутора подобрала, культи ремнями перетянула. А тут и наши прорвались.
— Иван, а правда, что Жуков всю войну с крестом проходил?
— С двумя. Один — нательный, а другой, говорят, был прицеплен с внутренней стороны мундира — тот, Георгиевский, что еще в первую германскую заслужил. Поэтому он ни одного сражения не проиграл.
Откуда-то выскочила плюгавая Лариска:
— Иван, лук кончается — дуром берут!
И он покатил договариваться о новой партии лука.
С тех пор мы с Иваном каждый день находили время, чтобы в уединении — насколько это возможно на базаре — поговорить о вере, о Боге, о Царствии Небесном, которое Иван представлял то как что-то неизъяснимо прекрасное, то наоборот — до предельности конкретное и ясное, как морозное утро в заснеженной деревушке, где живут одни братья и сёстры. И как же хотелось поскорее туда!
— Заслужить надо, — вздыхал Иван и неожиданно добавлял: — на крытом рынке, конечно, лучше — купола Петропавловки видны с крестами. Но там много не заработаешь.
Невдалеке остановилась голубая "Волга" на высоких рессорах и со скачущим оленем на капоте. Оттуда вышел солидный седовласый мужчина и направился к двери с табличкой "Дирекция".
— Интендант пархатый, — без злобы сказал Иван, — я его еще по Харькову помню — сытого-сытого.
— А что такое интендант?
— Да хуже обозника, — отмахнулся разведчик.
Помолчал, закурил папиросу "Север" и вздохнул:
— Мы умрём, а эти будут жить долго, славу на себя возьмут, да еще перед немцами извиняться будут.
— Как это — перед немцами извиняться?
— А так. Но, даст Бог, не доживу до этого.
Поговаривали, что Иван был запойным. Что заводился с полустакана, а потом валялся среди мусорных бачков и выкрикивал что-то бранное и непонятное. Но я его никогда не видел пьяным. даже от предложенной кружки пива отказывался и говорил мне:
— Никогда не пей и не кури — не пакостись.
— А сам куришь.
— Так что ж в этом хорошего?! — и, чуть помолчав, промолвил: — К тому же, это не самый страшный мой грех.
— А какой самый страшный?
— Людей убивал.
— Сам же говорил, что это были враги Божьи.
— А вдруг попадались и другие? Чем дольше живёшь, тем больше сомневаешься, — и достал папиросу, но, взглянув на меня, спрятал обратно.
К вечеру за Иваном приезжала Анастасия, статная, со следами былой красоты. Она сажала его на специально приспособленную тележку, он прихватывал свой "самокат" и извечную холщовую сумку, и они отправлялись в путь. Она, высокая и прямая, везла за собой коренастого, крепкого и безногого добытчика.
Однажды я спросил Ивана:
— Анастасия тебе — кто? Одни говорят — жена, другие, что уже — сестра. Разве так может быть?
— Может быть всё, если на то воля Божья. Анастасия — моя хозяйка.
На базаре Ивана не то чтобы любили, а — чтили. Почти каждый торгующий норовил дать ему что-нибудь из своего товара. Но он брал не у всех. А если что и брал, то обычно тут же отдавал местному дурачку, которого я подозревал в том, что он лишь притворяется дурачком, чтобы кусочек полакомее перехватить.
Я вообще не знаю, оставлял ли Иван себе что-нибудь из дареного, ведь сколько раз видел, как он доставал из сумки то горсть урюка, то мандарин и отдавал какой-нибудь старухе, торгующей на улице травами или грибами:
— Возьми, Марковна, внучку угостишь.
— Спаси тебя Господи, Ванюша.
Но однажды он не появился на базаре. Не появился он ни на второй день, ни на третий. Врали, что Иван умер. Никто из нас, конечно, не верил. А дурачок за такие слова даже вцепился зубами в руку одного из торговцев, да так, что тот взвыл.
…Потом я проживу много лет, почти целую жизнь, и не буду вспоминать об Иване-разведчике. Помнить-то я его буду всегда, но в самой глубине души, куда не пускают никого: ни мать, ни любимую женщину, ни друга. А явится он передо мной неожиданно, во всей своей мощи и беспощадности. В светлом октябре 93-го. На Смоленской. Когда меня будут забивать откормленные омоновцы. Когда, теряя сознание, подумаю, как о чем-то постороннем: как они не устанут? Как им не надоест это однообразие: всю жизнь — ногами — лежачего?
Но чья-то сильная рука резко дёрнет меня с мостовой. Офицер. почти с меня ростом, но чуть постарше и намного здоровее. Майор. Оттащит в сторону, залезет во внутренний карман и достанет студийное удостоверение.
— Что же ты, режиссёр, не своим делом занимаешься? Тебе здесь надо с камерой работать, а не против нас с голыми руками. Куда тебе против нас, — и потащит от Смоленской к Сивцеву Вражку. И дорогой всё будет объяснять, что есть "менты", а есть такие, как он, — другие. И на нём тоже крест есть…