Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 30 из 40



— Но как же он устаёт. Весь в поту. Я, знаете, вот таких насмотрелся в поликлинике протезного завода: ботинки, как боксерские перчатки, весь тоже ходуном ходит, коридор пройдёт и минут пять отдыхает на диванчике. Это было ещё ничего. Что уж теперь там, да и жив ли он, протезный.

— Нет, всё живо, но обращение с детьми... Деньги дерут, ни на что не смотрят, врачи ведут себя, как эсэсовцы — запись к врачу за месяц... — на глазах у неё были слёзы.

— Пойдемте, погуляем, а Элен? Ещё поговорим. Вот на дорожку тяпнем по малой. Ни за чье здоровье так и не выпили. Ну, за всех вас!

И мы вышли в уже темный проезд, я вдруг вспомнил, что иду в её /или это Димины/ шлёпанцах, вид у меня в белых брюках и этих блинах на ногах был, наверно, комичный. Но она возразила, что, мол, босиком ещё чуднее, да потом мыть снова ноги. "Ага, — подумал я, — это она с большим прицелом сказала. Значит, аморе ещё возможно."

Элен вдруг начала торопливо и нервно рассказывать про несчастливое замужество, про сына и его ужасную болезнь, унизительные подробности его перевозок по больницам, отношение в школе — зовут "пауком", а он нежный, умный, тонкий, ах, какой он мечтатель, Андрей Андреевич!

— Да-да, конечно. Именно такие дети и есть цветы жизни. А эпилепсия у него тоже...?

— Есть. Но редко. Я знаю эти дни и тогда не отхожу от него ни на шаг.

— Какая вы мать! Слушайте, а на что же вы живете, и эти лечения, и ему ж нянька нужна фактически, дедушке вашему тоже, небось.

— Да ведь я дом сдаю, половину; армяне приличные, хорошо платят. Да они уже два года живут, и зимой и летом. Беженцы.

— Мда. Наши б беженцы лебеду ели. А у этих деньга. Какое-то мясо у них горело, шашлычат, небось, каждый день.

— Честно говоря, они всё время что-то продают, как я подозреваю. Через два дня приезжает старая БМВ, что-то выгружают, другое загружают, но мне ничего не говорят, а я терпеть не могу лезть в чужие дела.

— Да наркота, как пить дать.

— Может быть, но участковый с ними очень дружен, каждая вечерняя пьянка — он с ними. Они ведь не зарегистрированы, не прописаны. Да я на них молюсь: чуть что для Димы — они сквозь землю найдут и отвезут хоть в другой город. Да и я работаю, а где — рассмеётесь.

— Неужели, в бане?

— Фу, какой вы. Нет, мою полы в еврейской школе.

— Это ещё что такое? Где ж это?

— У Отдыха, по дороге к Хрипани.

— И стена плача у них есть?



— Не знаю. Наверно, у классной доски.

— Ты смотри! И сюда забрались. Русских школ нету, а еврейские есть. Прямо апартеид какой-то.

Я обнял её за талию, затем рука моя вкрадчиво переползла на её горячую ягодицу. Она тихо отвела её, но все равно — талия жгла меня. Интересно, чего она ожидает?

А вообще она оказалась очень умной, тонкой женщиной, верно судящей о времени, оригинально выражалась, образно. В наше тупое рыбье время это было странно и приятно. Временами я забывал, что безумно хочу её, из-за этого и потащился с пляжа к ней домой, я слушал человека. Я располагаю к себе по своей натуре, почему, не знаю, но в молодости подкупал именно этим многих женщин, даже и не тратясь на них. Она говорила всё о сыне, о безмужней, ненормальной жизни, что у неё нет хозяина, защитника, я вставлял замечания, бессовестно льстил ей и врал, врал. Мне было тоже стыдно и противно, что я одинок, это с седыми-то уже волосами, что я вообще неудачник, лентяй, тряпка и сплошное трепло, сижу на шее сестры. Я большой писатель, живущий литературным трудом /вот уж чего никогда не бывало! я — бывший инженер, но это теперь некрасиво звучит/, но... редко печатают и мало платят. За патриотизм. За то, что я описываю окаянную русскую жизнь и ненавижу новых буржуа до спазм в горле. Ненавижу всё, что меня окружает, всё, что они понастроили, моя любовь, моя деревня — Москва превращена в западную проститутку, она подсвечивается вечерами и румянится, как перед свальным грехом. И мне не платят только за то, что я — русский. Разве это не ужас?! Я вроде Маугли среди этого сверкающего ворья, "цивилизаторов"... Она слушала, сочувственно кивала головой, я ещё и ещё наворачивал груды обид, все оскорбления моих, может, лучших творческих лет, плевки в лицо, предательство друзей — уже стаж тому есть, десять лет, бессонные ночи с горящими, пылающими — передо мною — чьими-то наглыми глазами, вой собак по моей гибели.

— Я и дурачусь-то, все юморю, Леночка, милая Леночка, только чтоб не свихнуться с тоски. Да и вас потешить. На Руси юродивых любят... А что поплакался сейчас... извините.

— О, я вас, Андрей Андреич, очень понимаю.

— Хоть бы раз Андрюшей назвали...— горько усмехнулся я. — Давайте всё же вернемся, выпьем что ли ещё, а то так пересохло в горле, горько так, нудно...

— А домой вам не пора?

— Гоните. И Дима ваш гнал. Как же он, должно быть ненавидит очередного хахаля! Так?

Через десять минут мы подошли к её дому и я почувствовал, как вдруг стали холодными и затрепетали в моих руках её пальцы. Я сжал её бедра и в калитке впился поцелуем в губы, просто влип. И как ток прошёл по ней.

Обнявшись, вы взошли в темную веранду. Она зажгла свет. Никого не было. На столе остатки ужина, разбросанная вишня и — номер! — вторая распечатанная бутылка портвейна, уже со стакан из неё было выпито.

— Они все спят на антресолях, — шопотом сказала Элен. — Боже мой! — заметила она с ужасом. — Димка всё допил и ещё эту начал. Он же сумасшедший от этого станет.

Она быстро поднялась наверх по крутой лестнице, прислушалась.

Вернулась.

— И света нет сквозь щель. Слава Богу, он спит. Дед тоже.

Я молча налил ей и себе по полному стакану, про себя тоже шепча: "Слава Богу! Слава Богу!", а потом повлёк её в спальню. Она слабо отбивалась, что-то умоляла не делать, но легла на постель и показала знаком, чтоб я только лишь лёг рядом. Как у ней колотилось сердце, пока я судорожно отрывал пуговицы распашонки и лифчика От уличного фонаря перед нашими лицами, как бельмо, теплилось окно, снаружи на нем повисла головою вниз летучая мышь, несколько раз покачав нам злорадно головой.

Вдруг на лестнице послышался тихий шорох, словно кто-то сползал по ступеням. Элен дернулась со словами: "Дверь! Там плохо закрывается замок!" И тут дверь распахнулась с резким щелчком /язык был слабый/ и нам в глаза вонзился луч гиперболоида — точно, как сегодня во сне на пляже. Искривленное, белое, как известка, лицо Димы дрожало за здоровенной галогеновой фарой. Где он такую откопал и какие нужны к ней батарейки, чтоб превратить её в адский светильник! Секунд 10 он жег нас, кривясь в жестокой усмешке: