Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 29 из 40



— Он вообще-то плохо слышит, вы ему говорите громче, но лучше всего оставьте его с этими трубами, а... — тут она замерла, ведя глазами по окнам веранды. Бог мой! Мимо окон двигалась голова то ли юноши, то ли подростка, но странно: то появляясь, то пропадая. Какой же у него рост, если я еле доставал с улицы нижнего края окон, а я высокий, и при этом сильно хромать?

В дверях появился очень худой, почти скелет, гигант-мальчик лет пятнадцати-шестнадцати. Очень красивое лицо, но не в мать и не рыжий, а черноволосый. Кожа белая-белая, тонкая, почти кость. Большой выразительный рот, немного капризный. Глаза как уголь. Руки и ноги у него двигались вперекосяк, ступни внутрь и согнуты колени. Конечно, это церебральный паралич, мука адова для детей, да ещё таких красавцев и в таком полумужском возрасте. Он был весь в поту и всё обтирался платком, разглядывая нас с насмешливым любопытством — точнее, меня. Я так подумал, что я не первый такой гость в семье, с видами, а он таких ненавидит или, по крайней мере, еле выносит, а, судя по его умным глазам, постоянно находится в броне язвительности. Я ещё так заметил: мгновение в глазах его была веселость, но тут же в них словно упал камень.

— Ты что, Димушка? — ласково приветствовала его мать. — Чего стоишь, садись, пей чай, вот Андрей Андреевич принес тебе вишни, ты же их любишь. У нас нет вишневых деревьев, как-то они вырождаются последние годы, — это она мне. Я согласился, что это так.

Он проковылял к свободному креслу, чуть не задев нас всех длинными руками, и свалился в глубь материи шезлонга. Стал, как пятилетний. Но тут же приподнялся, подчеркнуто протянул мне узкую ладонь:

— Димитрий. И где же, мама, ты его подцепила? На пляже?

— Димка!! — она задохнулась и глаза её побежали по мне, ища извинения и за него, прося пощады. — Что это ещё за... /даже трудно было назвать такой выпад сына/.

Как же ей было тяжело. Только что веселилась, ныряла, плескалась, слушала мои глупости, может быть, вспомнила себя девочкой, и вот... Пока он изящно пил чай, взгляды их стукались друг об друга, я даже подумал, не уйти ли мне, так неприятно, тяжело было.

— Дима, может, выпьешь немного портвейна, очень хороший, хотя, по правде сказать, уж не тот, что был во дни моей юности.

— Портвейн во дни вашей юности... Прекрасно звучит, правда, мам? Целая поэзия. Вы, наверно, поэт.

— Да. Крупный. Я — классик. Моя фамилия Громыко /он поперхнулся чаем от смеха/ и меня проходят в школах. Вы проходите?

И жалко его, и в то же время: вот скотина, ему вишни принесли, вином угощают, высшую вежливость проявляют, а он, сопля зелёная, ещё издевается! Но... я опомнился: кто передо мной? Калека, закомплексованный ребёнок, для которого мамка — божество, последняя рука в этом мире.

— Ни-ни-ни, — продолжала Элен, перехватив у меня бутылку, — вы что!.. Он же ребенок.

— Мама! — вскипел Дима. Посмотрел на меня. — Я у неё, Андрей Андреевич, всё в деточках хожу. А я уже и водку пил! и курил! Вот! Ну не буду, мама, не смотри на меня так...

Я старался подливать винишка Элен и иногда передавал чай и печенье дедушке, который всё жаловался, что у него "Трубы Навина" никак не идут после пятнадцатого хода.

— Что это у тебя, дедуль? — спросил Дима у прадедушки. — Новый этюд?

Мать рассказала о "моей игре", и Дима долго, тихо хохотал, пряча лицо от старикана и глядя в окна. А там уже были легкие сумерки, низко светило багровое солнце и на нем горели желтые блины подсолнухов и стволы сосен. Стало хорошо, уютно. Теперь я неотрывно глядел ей в глаза, ловил её убегающие взгляды и мысленно обнимал-раздевал. Но как бы спровадить мальчонку? Спать-то ему рано.

— А ты, Дима, учишься, в каком классе?

— Десятый кончил. Ещё одиннадцатый, а после хочу в МГУ. Но твердо не решил: или исторический, или биофак.

— Любишь животных? Я тоже люблю. У нас корова была в сороковых годах — здесь, на 42 километре, — я ее кормил крапивой. Молока давала прорву, но горьковатое и с ворсинками.

— Андрей Андреич большой выдумщик, — сообщила Елена Андревна.

Она тоже была рада, что всё устроилось и успокоилось. Видимо, такие бои с сыном и за сына ей приходилось вести нередко.

— Нет, правда, корова была, тогда было где пастись, в Холодово мы ее к пастуху отводили. Если б не она, я после войны и не выжил.

— Я обожаю поэзию, — важно говорил Дима, стараясь сидеть прямо



и гордо, но видно было, как ему это больно, — особенно люблю авангард. Вот Бродский...

Я крякнул.

— Вы его не любите? — спросил Дима.

— Ненавижу. И к тому же он умер.

— Ну... прочтите что-нибудь своё, Андрей Андреич.

— Да я не пишу стихов, я пошутил. Было в жизни только одно... точнее, стишок: "Птичка какала на ветке, баба шла посрать в овин. Честь имею вас поздравить со днем ваших имянин".

Все хохотали, даже дедушка с вафлей во рту, — он не понял в чём дело, но хохочущие всегда действуют заразно.

— Нет, это не моё, это, кажется, Барков. Вот кого я ставлю выше всех в поэзии. И Державина.

— А как же Пушкин?

— Как, как... Так. Пушкин есть Пушкин.

— Димуля, ты будешь ужинать сейчас, там я сделала макароны по-флотски, только разогреть, или пока пойдешь к себе, почитаешь?

Сын дико посмотрел на мать:

— Да, я почитаю, а потом буду с тобой ужинать /"с тобой"!/.

— А что ты читаешь, Дима, если на секрет?

— Мопассана. "Милый друг"./Как он посмотрел на меня!/

— Ого, да это ж мой любимый писатель!

— Ну, я пошёл, мама. До свиданья, Андрей Андреич.

Он уже прощался со мною, выпроваживал.

Ковыляя и вращая руками, мальчик вышел через дверь в тамбур, откуда, как я понял, шел ход в кухню и в какую-то ещё комнату, наверное, её спальню, и тут же вел наверх трап-лестница. Она кинулась помогать ему, ибо для него это было как восхождение на скалу. Он лез и грохотал своими чудовищными ботинками.

— Элен, — спросил я, когда она вернулась, — а что ж вы его наверх-то, это ж... он себе голову свернет.

— Нет, он привык, ему там нравится, вид сверху, маленькая спаленка, как раз под рост ему. Ну а что я могу сделать, не хочет он спать внизу. У него руки очень сильные, мне показывал, как на одних только руках спускается или поднимается.