Страница 59 из 61
— Глеб! Очухайся!.. С цепи ты, что ли, сорвался?..
Даша смотрела на него строго, с дрожью в веках. И когда Глеб увидел эти ее глаза и бледное лицо, сердце его обожглось болью и яростью… Даша… Бадьин… Даша, его жена… Она была с ним тогда, в станице… Ночь в одной комнате и на одной повели. Тогда Дашины слова не были шуткой…
Жидкий опять стукнул карандашом по столу и закричал:
— Да к порядку же, черт вас подери!.. Успокойся, Чумалыч! Все решено и кончено.
Чибис щурился и смотрел сквозь ресницы.
— Садись, Чумалов! Выдержанный член партии, а валяешь дурака. Садись.
Бадьин по-прежнему мутно глядел на Глеба и сидел неподвижно и тяжело.
— В чем дело, товарищ Чумалов?
Глеб задыхался. Сердце замирало и заполняло всю грудь. И оттого, что не было уже воли над собою, он взмахнул кулаком и всей грудью рявкнул от наслаждения:
— Бабник! Грязный кобель!..
— Глеб!.. Ты очумел, Глеб!..
Все стали вдруг маленькими, растерянными и оглушенными. Только Чибис сидел по-прежнему безучастно, со скрытой улыбкой в ресницах.
Бадьин сказал спокойно и холодно, как у себя в кабинете:
— А-а, только-то? Напрасно ты не устраивал за мной слежки, как покойный Цхеладзе: ты узнал бы больше. Даже Сергей Ивагин знает больше, чем ты… Он — здесь, Сергей Ивагин: он может рассказать интересные вещи… Но он не решается, по своей стыдливости, делать скандал. Как видишь, ревность всегда близорука.
Сергей, не отрывая глаз от Бадьина, потрясенный и разбитый, пытался крикнуть что-то жгучее и неотразимое. Он шагнул к нему, но сразу же рванулся к Жидкому. У него затряслись губы, и он, отмахнувшись, выбежал из комнаты.
С гор дул норд-ост, и воздух между морем и горами был очень прозрачный, весь насыщенный небесной глубиной и солнцем. А над заливом огромными лохматыми вихрями из невидимых жерл выбрасывались облака. Над городом они разбивались на клочья и размытыми ворохами плыли к далеким хребтам. Там, за городом, на взгорьях, густела осенняя мгла. Только огненные пятна пламенели на склонах гор, летали по ребрам, тухли в ущельях и вспыхивали в известковых обрывах. Море дымилось метелью — снежной поземкой, безбрежной рекою без волн, а между молом и пристанями и у городских каботажей воздух вспыхивал полотнами радуг. У бетонных массивов набережной волны взрывались смерчами и седым ливнем хлестали по домам.
Как всегда, Сергей шел по панели набережной с открытой головой, кудри его трепыхались от ветра и били по щекам. Ветер с гулом к визгом нес его к городу, и шел он легко, без усилий, без тяжести в ногах. Навстречу ему ползли одинокие люди, согнутые под напором ветра, и он не видел лиц, а только — мятые лепехи картузов и головы женщин, туго обтянутые теплыми платками.
У каменных стен каботажей бултыхались турецкие фелюги и рыбачьи баркасы и чертили воздух веретенами мачт.
…Зачем он приходил в окружком? Только для того, чтобы сказать страшные слова в лицо Бадьину, и все же промолчать? Кому нужны его слова? И что он, собственно, мог сказать после Чумалова? Разве это пригнало его из города на портовую сторону и заставило бороться с норд-остом? Нет, он думал об отце и робко искал его все эти дни. Отца уже нет в библиотеке, и где он живет — Сергей не знает. Верочка недавно разыскала Сергея и, когда говорила, дрожала и не сводила с него глаз, залитых слезами.
— Сергей Иваныч!.. Если бы вы знали!.. Я не могу… Он — такой изумительный!.. Он болен, Сергей Иваныч… очень… Он лежит на голом полу… Я принесла ему постельку… а он… а он не хочет…
Не все ли равно, что будет с отцом? Жизнь производит безошибочный отбор, и процесс этого отбора — неотвратим. Где его, Сергея, место в этой великой работе истории? Может быть, он будет раздавлен, а может быть, его душа будет такой же, как у предисполкома Бадьина. Удары этих лет так сильны и дни так беспощадно жестоки, что старые раны кровоточат и каждый новый час наносит новые раны. Не все ли равно, что будет с ним, когда каждый миг требует всего его, без остатка? Работать — только работать. Пусть — будни, но ведь будни — это мечта, переложенная на упорную трудовую повинность. Восстановят его в партии или нет — это не важно: это не изменит его судьбы. Он должен работать — только работать. Он связан неразрывными связями со всем миром, со всем человечеством.
…Девушка у борта прошла через его душу и осталась навсегда в его сердце. Где она? Не все ли равно. Вот — Поля Мехова. От вросла в него бодростью и волнениями и теми ночными часами, когда он без сна сидел у ее изголовья. Пусть не будет рядом Жидкого, Чибиса, Бадьина… Не будет Лухавы и Даши, Глеб пойдет в будущее как деятель истории, как победитель… Но и он, Сергей, — сила, он — тоже необходимое звено в цепи великих свершений…
Внизу, под отвесной стеной массивов плескались и хлюпали волны и высоко взлетали зелеными грохочущими фонтанами. Под стеной была высокая площадка для причала катеров, и наплески волн мыли и шлифовали бетон. А у самой стены, на площадке, лежали вороха водорослей, мусора, раковин и медуз. За эстакадой, где ветер кружился вихрями пыли, Сергей взглянул вниз и остановился.
У самой стены, прибитый к мусору и водорослям, лежал трупик грудного младенца. Головка повязана белым платочком, ноги — в чулочках, а ручек не видно: заботливо запеленаты в белую простынку… Трупик был свежий, и восковое личико — спокойно, совсем живое, как во сне. Тут, между каботажами, — тихо, и волны плескались навстречу друг другу, отраженные бурей. Почему трупик младенца так бережно положен на водоросли? Откуда этот младенец? На нем еще не остыла теплая рука матери: и я этом платочке, и в спеленатых ручках, и в крошечных чулочках в обтяжку… Сергей глядел на него не отрываясь, и ему чудилось: вот-вот откроет младенец глазки, взглянет на него пристально и улыбнется. Откуда он, этот дитенок, человечески-жертвенный до острой жалости? С погибшего корабля? Брошен в море обезумевшей матерью?..
Сергей стоял над трупиком и никак не мог от него оторваться. Прохожие с любопытством подходили, смотрели на ребенка и тотчас же отходили. Они бормотали, спрашивали о чем-то Сергея, а он не слышал и не видел, кто подходил. Стоял и смотрел бездумно, с болью, с изумлением и скорбью в глазах. И сам не слышал, как говорил:
— Так должно и быть… Трагедия борьбы… Чтобы родиться вновь, надо умереть…
4. Волны
На ажурной вышке вместе с Глебом стояли Жидкий и Бадьин, члены завкома и директор Клейст. Но Глеб был один, потому что все эти бесчисленные толпы зыбились, бурлили, цвели подсолнечными полями всюду, насколько охватывал глаз.
У самого основания вышки длинной полосой — и вправо и влево — кострами горят красные знамена. И сама вышка пылает алыми полотнами: знамя ячейки льется с барьера и густо капает кистями на другие знамена, в толпу, а с другой стороны, где стоят Бадьин и Жидкий, — другое знамя — профсоюза строительных рабочих. Под парапетом жирным потоком льется пунцовое полотнище, и огромные белые буквы горят весенними цветами:
Толпы кишат, волнуются, вспыхивают красными повязками, смуглыми и бледными лицами, картузами и кепками, всюду красными крыльями взмахивают транспаранты. За ними не видно толп, а дальше — опять толпы в движении и зыби. Над самым обрывом, на скале, — опять такие же толпы. Они колышутся по ребру и скатам горы — выше и выше, а там — опять знамена и транспаранты маковым севом. И видно, как снизу, из ущелья, все еще текут бесконечные массы людей. Там, далеко, музыка играет марш, а тут — огромное движение и необъятный гул.
День был прозрачный, по-осеннему свежий и янтарный, по-осеннему приближающий дали, по-осеннему ядреный и маревый. Глеб смотрел на горы и в небо: там пел пропеллер невидимого самолета, и шелковые нити паутин плавали в сини и дымились жемчужной пылью.
Глеб сжимал железные полосы перил и не мог удержать изнурительной дрожи в ногах. Откуда прет такая тьма народу? Здесь и без того уже навалило тысяч двадцать, а колонны все идут без конца. Вот они — не меньше чем за полверсты — растекаются по бурому взгорью, по камням и кустарникам, вливаются в общую массу и ползут все выше и выше.