Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 56 из 61

XVII. ТОЛЧОК В БУДУЩЕЕ 

1. «Будем крыть дальше»

Пуск завода был назначен в день Октябрьской годовщины. Торжественное заседание горсовета решено было устроить в клубе, чтобы связать его с торжеством первой большой победы на трудовом фронте.

Партийная чистка уже закончилась, но коридоры Дворца труда задыхались от людей, от сырого бурого дыма, от угарной растерянности, от настороженного и покорного ожидания. Люди сбивались в кучи, говорили придушенными голосами, но были одиноки, похожи на больных.

В совнархозе и заводоуправлении невидимо и спокойно уже много дней производила ревизию РКИ.

Шрамм по-прежнему сидел в своем кабинете с плотно затворенными дверями и принимал с одиннадцати до двух. И там, за дверями, было тихо и строго. Аппарат работал так же сложно и многолюдно, мощно и спокойно, как и в прошлые дни. Только опрятные спецы были немного бледны, мутны, с тревожными пристальными глазами. И в сутолочной толпе служащих, склоненных над книгами и бумагами, не видно было ни волнения, ни испуга, будто совсем не было тут РКИ и будто никто не знал, что такое РКИ и что такое ревизия.

Глеб разрывался между заводом и заводоуправлением. Он носился из корпуса в корпус, из цеха в цех, терялся в пыли, в свалке материалов и никак не мог вытерпеть, чтобы не схватиться за инструменты и не броситься в работу. В слесарном цехе напоролся на скандал со слесарем Савельевым. А слесарь Савельев — один из старых рабочих — был угрюм, нелюдим, молчалив. Он часто отрывался от верстака, ревел от кашля и плевал черной густой мокротой. В такой час Глеб вырвал у него инструменты и накричал на него:

— Что ты возишься здесь! Чужому дяде работаешь, что ли?

Савельев, ошарашенный, пялил на него глаза и задыхался от кашля.

— Не плеваться должен, не моргать глазами, а работать… Нам каждая минута стоит дороже жизни…

Глеб гремел  металлом, играл тисками  и весь был в лихорадке.

Савельев напер на него плечом и затряс бородой.

— Да ты что же понимаешь о себе? Я сколь годов работаю — и токарь,  и слесарь,  и черт-батька. Ты еще сосал мамкину титьку, а я уж в грудях носил кучи опилок. А туда же — в командиры…

— А мне начхать на твою бороду! Вас много найдется, чтобы закручивать волынку и тыкать на свой рабочий стаж. Ты только о своей шкуре хорошо понимаешь, а общее рабочее дело и производство для тебя — собачий аркан.

Рабочие, не отрываясь от работы, смеялись и кричали в восторге:

— А ну, а ну, Чумалов!.. Закручивай крепче!.. Приводи старичье в православие…

Глеб опомнился, бросил инструменты и захохотал.

— Тьфу, черт меня дери!.. Ведь вот какой дурак! Не серчай, друг… У меня руки чешутся, и я бешусь… от зависти, Савельев… Извини, брат, ежели обидел…

И побежал в другие отделения.

Ремонт печей и дробилки подходил к концу. Бремсберг был уже на ходу, и каждый день по нескольку раз на электропередаче весело махали спицами колеса в разных наклонениях и пересечениях, и ролы перезванивали на путях, как далекие кузнечные молоты. Только по-прежнему молчала воздушная канатная дорога к пирсу с застывшими в полете вагонетками и тускло горела ржой предохранительная сетка. И башенные часы с белым саженным циферблатом, не работавшие три года, опять закрутили свои стрелы и по ночам, освещенные дуговыми фонарями, четко чеканили время за целую версту.

В бондарном цехе тоже шла подготовка к работам. Ремонтировали верстаки, очищали мусор и грязь, подвозили клепки на вагонетках. Савчук, весь в поту и пыли, как черт, горланил и матерился (бондари — первые певуны и матершинники) и вместе с другими барахтался в ворохах мусора и перегнивших стружек, в бунтах клепок и обручей.

Каждый день Глеб забегал в машинное отделение и сразу делался другим. Здесь был густой небесный свет, блистающая чистота стекол, изразца, черного глянца дизелей с серебром и позолотой и нежный, певучий перезвон рычагов, молоточков и стаканчиков. Эта строгая молодая музыка металла мягко и властно ставила душу на место. Будто и в сердце стучали и пели эти нежные перезвоны. Подолгу смотрел он из-за латунной ограды на гигантские маховики, легкие в полете, на рыжие широкие шкивы, которые крылато струились и трепетали за маховиками, как живые, и терял свою обособленность. Здесь, около маховиков, неуловимых в движении, было тревожно от их безмолвия, только влажные, горячие волны полыхали в лицо, в руки и грудь и потрясали Глеба глубинным дыханием. Очарованный, он растворялся в этом чугунно-пернатом полете, в горячих воздушных волнах и стоял без дум, без опоры, без расстояний.

Обычно пробуждал его к жизни Брынза. Он брал его под руку и молча отводил к стеклянной стене, где бездонно голубел между дымами далеких хребтов морской и воздушный простор.

Уже не тот был Брынза, который встретил его весною. Была та же засаленная кепка лепешкой над носом, те же грязные острые скулы, подбородок и бурые усы. Но глаза были уже холодные, немигающие, с серебром и позолотой, как дизели. Уже не кричал он и не надрывался больше, а чутко прислушивался к звону и шепоту машин.

А разговор у них часто начинался так:

— Ну, командарм?

— Ну, милый друг?

— Ну, а дальше?

— Будем крыть дальше, Брынза!..

— А шеи не сломаем?

— Да ты что? Ошалел, что ли? В партию тебе надо, родной, чтоб ты видел дальше своих дизелей.

— Ну, ты, командарм, проваливай дальше. Что такое — партия, если для меня существуют только машины? Есть партия, есть и машины. Я не знаю, что такое партия, но я знаю, как живут машины. Раз есть машины, они должны неизбежно работать. Я не люблю болтунов.

Он обрывал слова и уверенным шагом, немного сутулый, не оглядываясь, нырял в сумеречные переулки между дизелями и больше оттуда не возвращался.

Однажды, при осмотре ремонтных работ внутри корпусов, седых от цементной пыли, под грохот, суету и крики рабочих, Глеб встретился с Клейстом. Ожидающий его взгляд уже не раз удивлял Глеба. Эти глаза утомленно горели волнением и тревожным вопросом, Клейст мягко взял его под руку, и они молча вышли на виадук. Плечом к плечу прошли на площадку, к ажурной вышке, где они встретились памятным вечером. Вправо внизу чавкали дизеля, и низкими струнами пели скрытые в недрах динамо-машины. На крышах корпусов ползали кукольно маленькие скрюченные фигуры рабочих. Галками кричали железные листы, и молотки били дрябло, как барабаны. Окна зданий не чернели уже провалами вырванных рам и дырами разбитых стекол: они жирно переливались лазурью, тусклыми огненными осколками и зеркальными оттенями.

Воздух был по-весеннему прозрачный и звонкий и по-летнему горел солнцем и зеленью, а над заливом, в ослепительных искрах, белыми вихрями реяли чайки. И всюду — и в воздухе, и под ногами, в каменных породах — дрожал далеким прибоем невнятный подземный гул. Очень близко, неизвестно где, пронзительно сверлил железом ржавый блок.

— Ну как, Герман Германович? — Выходит так, что если дурак сказал: я — сила, он уже — не дурак. Мы, коммунисты, мечтаем очень неплохо, товарищ технорук. В день годовщины Октября мы с вами сразу двинем всю эту махину. Надо поздравить вас как директора завода. Сегодня ночью утвердили вашу кандидатуру. Телеграфировали в центр.

Клейст улыбнулся сквозь судорогу в лице и, не теряя важности, крепко пожал руку Глеба.

— Я прошу вас, Глеб Иванович, забыть мое тяжкое преступление перед вами и другими рабочими. Сознание, что я виновен в смерти и муках людей, не дает мне покоя… Мне кажется, что я не выдержу этого ужаса.

Клейст с надеждой смотрел в лицо Глеба и не мог удержать дрожи в руках.

Лицо Глеба осунулось и стало упрямым и страшным. Это продолжалось только одно мгновение.

— Герман Германович, что было — то было. Тогда люди держали друг друга за горло. Но вы вспомните другое: если бы вы не спасли моей жены, от нее не было бы сейчас и костей. А теперь вы — наш работник, великая голова и золотые руки. Без вас мы ни черта бы не сделали… Глядите, какую работу провели мы под вашим руководством…