Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 45 из 61

Толпа сразу умолкла, повяла в тревожном вопросе. Только красная тряпка с темными корками крови вспыхивала над головами. Девушка смотрела на Сергея сквозь улыбку и слезы. А Сергей с грустной радостью помахал ей рукой.

В утробе парохода грохотало и лязгало железо, а палуба пылала пожаром.

XV. НАКИПЬ 

1. Будни

Все лето не было дождей, и небо над заливом было ржавое, а море за молами мрело блистающими миражами. В этих миражах таяли парусники, фелюги и дальние песчаные отмели. У берегов море было зеленое и прозрачное — в зыби, в нефтяном перламутре, в цветах медуз, в водорослях. Плыли на город тихие бризы в запахах моллюсков и сероводорода. И уже не было горизонта: и море и небо плавились в один воздушный океан. А горы дымились жаром и в ущельях жирно клубились зелеными отеками лесов. Склоны и ребра мерцали в сиреневой мгле и в море уже не отражались: целые дни у берегов по всему размаху полукружия, барахтались, кувыркались в воде густым засевом люди и ползали по массивам каботажей, по скалам и прибрежной россыпи гальки и раковин.

Город нестерпимо пылал камнями и железом, мостовыми и пылью лошадей. Люди задыхались от духоты и слепли от блеска тротуаров, стен и горячего воздуха. А на бульварах, в тени, сохло во рту, обжигал лицо суховей, и листья акаций пахли горячей прелью. Улицы были пустынны и дрожали зеркальной далью; казалось, что люди бежали из этого адова пекла и жизнь остановилась в своих делах и безделье. И только кое-где медленно шагали полуголые, обожженные тени с портфелями и изнуренно боролись с тяжестью собственных ног.

Магазины нарядно играли витринами. Кафе рокотали из зияющих дверей глухим многоголосьем, цоканьем игральных костей, призрачным пением скрипок и вздохами рояля.

Впервые в эти дни в столовой нарпита в Доме Советов запахло мясным борщом, помидорной подливкой и зеленью, Но застарелый запах шрапнели еще нудно и тошнотно ползал по столам, по стенам, по посуде и отравлял аромат мяса и жареного картофеля с луком.

В час обеда в столовой Дома Советов встречались все ответработники города. И в обеденных испарениях комната шумела разговорами, звоном тарелок и ножей. Раскрытые окна горели уличным солнцем, а воздух внутри угарно синел пылью и табачным дымом.

Бадьин обедал всегда за одним столом со Шраммом и завздравотделом, тучным доктором Суксиным (за глаза его обидно звали — Сукинсын), всегда молчаливым, всегда робким и испуганным, всегда потным, глухим и рассеянным. Обрюзглый, небритый, с конской щетиной на черепе, он растерянно смотрел в глаза Бадьину и никогда не понимал, что говорил предисполком, что говорили собеседники, всем услужливо поддакивал, не горлом, а чревом:

— Ддо-о… До-до-о…

И тяжело ему было говорить потому, что язык у него был непомерно велик: не умещался во рту и при разговоре выползал, как слизняк.

Часто садился вместе с ними продкомиссар Хапко, похожий на деревенского кулачка — выпуклый, по-воробьиному прыткий и пристальный. Он ел долго — дольше всех: некогда было — все смотрел по сторонам, строго и подозрительно. Он следил за всеми, кто как ест, часто вскакивал из-за стола и совал нос в кухню, в посудную, к соседям, которые пообедали неряшливо, к советским барышням, которые перекидывались с кавалерами крошками хлеба.

Голос его был с трещинкой, и он визжал, как нож на точиле.

В кухне:

— А ну, вира!.. Почему малые порции? Воруете, сволочи… Я вас живо скручу в бечеву… Майна!.. Завтра же потребую ревизии эркаи…

В зале, у столов:

— Майна, товарищи!.. По-вашему, продком — для того, чтобы вы задарма по столу и по полу хлеб кидали вразброс?.. А ну, барышнешки, шасть! Здесь — не шантан, и нема отдельных кабинетов…

И в столовой, как он только появлялся, вспыхивали ссоры и крикливый базарный скандал.

За ужином их не было в зале: собирались они в комнате Шрамма (а комната Шрамма была в коврах, шкурах и мягкой мебели). Иногда они засиживались до рассвета, а что они делали в комнате Шрамма — никто не знал, только по утрам уборщицы Дома Советов видели бутылки под столом, выметали шкурки от колбас и коробки от консервов, и утренний воздух комнаты смердил окурками и дрожжами.

И вот однажды несколько вечеров подряд стал дежурить у дверей комнаты Шрамма человек кавказского облика, с выпученными красными белками и крючковатым носом. Это был Цхеладзе. Когда-то он храбро партизанил и его отряд первым с боями ворвался в город, А теперь Цхеладзе затерялся в штатах продкома. Босой, в зашарпанной гимнастерке времен партизанства, он терпеливо и молча стоял у двери и по целым часам слушал спрятанные внутри голоса. Глубоко за стеной раздавались шаги; Цхеладзе поворачивал горбатые лопатки к двери и отходил в сторону.

А когда отворялась дверь и кто-нибудь из четверых выходил в уборную с размякшими глазами, Цхеладзе засматривал в распах двери, в нутро комнаты, и ловил голодными белками тайну уютного Шраммова гнезда. Его не замечали, — проходили мимо и не догадывались, почему из вечера в вечер стоит здесь этот грузин. Разве мало людей в коридоре Дома Советов? Разве Цхеладзе чем-нибудь отличается от других обычных людей, которые толкутся в Доме Советов?

А открыл и поймал его около двери продкомиссар Хапко.

Цхеладзе не успел отойти (у Хапко — воробьиная походка) и носом к носу столкнулся с Хапко.

— Майна?.. Ты чего здесь, чертова морда? Шпионишь?..

Цхеладзе забунтовал, и белки его вспыхнули ненавистью.

— Какой-такой майна? Ты шьто дэлаишь?.. Шьто за полытыка строишь?.. Скажи, пожжалста…

Хапко вцепился в его гимнастерку и размахнулся кулаком, Цхеладзе запутался в собственных штанах, крутым поворотом шарахнулся вбок и ударился головой о стену.

— Вира!.. Это тебе — не царский режим, сволочь поганая!.. Я, брат, тебя за эти проделки завтра же из партии вышвырну…

Пришитый к стене, с растопыренными руками, оглушенный, Цхеладзе со злой растерянностью смотрел на Хапко.

Из комнаты вышел Бадьин.

— В чем дело?

— А шпионит, кинтошка… Для того тебе, чертова морда, существует Советская власть, чтобы ты разводил тут сыск на советских ответственных работников? Бери у него, предисполком, партбилет, и — вира!..

Бадьин в упор смотрел на Цхеладзе ночными глазами.

— Я тебя достаточно знаю, Цхеладзе. Хапко лжет. Ну, была пьянка. Он выпил спирту и спьяну сдурел.

Хапко, пораженный, пискнул, захлебнулся и шлепнул себя по черепу ладонью.

— Майна!.. Предисполком!.. Да ты что — спятил?

— Говори, Цхеладзе. Я заранее знаю, что ты скажешь. Говори прямо — честно и твердо.

У Цхеладзе задрожали губы и лицо вспотело от натуги и страдания.

— Да, я хадыл… хадыл и слушал, да!.. Хадыл, слэдыл как ты рабочий полытыка строишь… Шьто дэлаишь?.. Зачем сволочь разводышь?.. Как ты рабочего чалавэка чюишь?.. Ты шьто знаишь?.. Голод знаишь?.. Кровь знаишь?.. Разруху знаишь?.. Почему пазор нэймеишь?.. Эх товарищь!..

Бадьин стоял перед Цхеладзе и слушал его внимательно и строго. Хапко смеялся пьяно, со свистом. Бадьин положил руку на плечо Цхеладзе.

— Товарищ Цхеладзе, иди домой. Завтра ты получишь командировку в дом отдыха. Тебе надо немного подбодриться. Ты видишь: я не делаю секрета из своих поступков, и тебе нет надобности устраивать наблюдение за товарищами. На этот счет у нас дело поставлено превосходно, и кустарничать нечего. Иди! Видишь, я не скрываю от тебя: согрешили.

Он отвернулся и пошел от него в комнату Шрамма. А Хапко еще раз по-хозяйски строго оглядел Цхеладзе с ног до головы и, в подражание Бадьину, ткнул руки в карман тужурки, — от этого стал еще короче и круглее.

— Ничего, брат, я тебя скоро возьму на абордаж…

Разбитый и сутулый, Цхеладзе пошел по коридору неустойчивой поступью, как больной, шаркая плечами по штукатурке.

Около двери Жидкого он остановился. Не заметил, сам ли отворил дверь или она была открыта, почувствовал только, как чья-то рука подхватила его под мышку и втащила в комнату. Он остановился у порога и увидел, как лампочка над столом погасла за мутной тенью. Эта тень молча прошла мимо него, и лампочка опять вспыхнула и осветила грязную пустоту маленького гостиничного номера в пятнах сырости и плесени.