Страница 15 из 32
ДА.
Голосование закончилось, и Ирландия ратифицировала договор в Ницце. Мы впервые голосовали в субботу, причем второй раз по этому вопросу. Теперь открылся путь для расширения, и многочисленные новые страны могли присоединиться к Европейскому союзу. На Шоп-стрит неирландцы улыбались и говорили «Привет!». Обычно они ходили опустив головы, пребывая в глубокой депрессии. Я всегда винил в этом погоду.
Я намеревался навестить свою мать. Зашел в пекарню Гриффина и купил яблочный торт. Как обычно, там была очередь. Один мужчина сообщил:
— Вашингтонский снайпер убил еще одного.
Все высказали свое мнение, и потом, как всегда случается в Ирландии, разговор перешел на политику. Женщина заявила:
— Этот договор в Ницце, он навредит нашему нейтралитету.
Другая женщина, постарше, до сих пор молчавшая, сказала с легким сожалением в голосе:
— Это печенье из Ниццы такое вкусное.
Граттан-роуд всегда была бедным родственником Салтхилла. Здесь был пляж, но канализация проходила опасно близко. Даже в самые солнечные дни воздух здесь был сероватым. Приют находился на пустынной улочке, довольно далеко от моря. Мне пришлось спрашивать у прохожих дорогу. На скамейке сидел старик в матерчатой кепке и меланхолично обозревал горизонт. Когда я задал старику вопрос, мне сначала показалось, что он не услышал. Я хотел повторить попытку, но он откашлялся и сплюнул мокроту почти на мой ботинок. Сказал:
— Тебе нечего там делать, сынок.
Сынок!
Постоянно кипящий во мне гнев готов был вырваться на поверхность. Мне хотелось крикнуть: «Слушай, старый козел, кончай выпендриваться!»
Старик взглянул на меня. Белки глаз у него пожелтели, а нос практически ввалился. Он спросил:
— Знаешь, сколько мне лет?
Срать я хотел на его возраст. Я сказал:
— Понятия не имею.
Он снова откашлялся, я немного отступил, но он харкать не стал. Наверное, больше ничего не осталось. Он продолжил:
— Чертовски стар, вот какой я древний. Живу с дочерью, она меня ненавидит. На весь день ухожу из дому. Знаешь, как трудно убивать время?
Я знал.
Тут он вытянул вперед руку: под клетчатым пиджаком потрепанные манжеты и, надо же, запонки. Сколько же ему лет? Он показал пальцем и прохрипел:
— Ночлежка, которую ты ищешь, вон там, второй поворот направо.
— Спасибо.
Мне захотелось протянуть руку, коснуться тощего плеча, утешить старика. Но что я мог ему наврать?
Я оставил яблочный торт рядом с ним на скамейке, но он не обратил на него внимания. Спросил:
— У тебя в этой дыре близкие?
— Мать.
Он кивнул, как будто уже много раз слышал эти ужасные истории.
— Сынок.
— Да?
— Хочешь сделать своей мама одолжение?
Хочу ли я?
Но попытался:
— Да.
— Положи ей на голову подушку.
В своей жизни я встречал буквально тысячи людей, говорю с учетом ирландской манеры преувеличивать. Мне попадались разные типы
мошенников
бывших заключенных
насильников
бродяг.
А долгие годы спустя я встречал людей
печальных
одиноких
в депрессии
потерявших веру в себя.
Но никому не удавалось достать меня так, как этому старику. В моей памяти возникла песня «Река для него», ранняя Эммилоу, в которой она стенала и жаловалась.
Если в смысле лирики моим идеалом был Джонни Дюган, то в смысле мелодии, с моей точки зрения, ей не было равных. Когда я подходил к приюту, мое сердце упало. Дело было в шторах на первом этаже. Они свисали с погнутой рейки и были скучного, коричневого цвета. Мне, мужчине, не полагалось разбираться, грязные они или нет.
Я разбирался.
Шторы были загвазданы. Так в Бохерморе говорят о грязи. На двери название: «Святая Джуд». Буква «Д» отвалилась, и получилось: «Святая жуд».
Действительно, патронесса всех безнадежных больных. Я позвонил, услышал, как поворачивается в двери ключ. Звук удивительно напоминал о Маунтджойе. Дверь открыла женщина средних лет и спросила:
— Да?
Неприветливо так.
Выражение ее лица было жестким и холодным. Если вы хотите взглянуть на Цербера, вот он, перед вами. Как будто она переместилась сюда в результате реинкарнации из прачечной монастыря Святой Магдалины.
Я сказал:
— Я пришел навестить миссис Тейлор.
На женщине были костюм из плотного твида, черные туфли с толстыми каблуками, за которые монахиня бы убила, а на волосах — некоторое подобие москитной сетки. Взгляд ледяной и оценивающий. Она спросила:
— Кто вы?
— Ее сын.
Женщина не фыркнула презрительно, но реакция была близкой к этому. Дверь все еще полуоткрыта. Женщина прохрипела:
— Вы раньше тут не бывали?
Мне хотелось выбить дверь, ворваться внутрь. Вне всяких сомнений, мы с этой женщиной никогда не станем друзьями, даже на некоторую сердечность не приходилось рассчитывать. Я проговорил:
— Если бы я бывал здесь раньше, разве нам пришлось бы все это обсуждать? Впрочем, кто знает, возможно, это обычная процедура.
Всё, все точки расставлены. Эта женщина редко сталкивалась с возражениями или, как бы она, по-моему, выразилась, наглостью. Я видел, как хочется ей захлопнуть дверь. Спросил:
— Так я могу видеть свою мать или мне требуется ордер?
Она презрительно взглянула на мою трость и открыла дверь. У ее ног валялась груда почты. Похоже, счета. Типа «последнего предупреждения». Я повидал их достаточно, чтобы узнать конверты. Я прошел мимо нее и едва не задохнулся от ударившего в нос зловония. Смесь аммиачного запаха, тяжелых запахов грязной одежды и мочи и приторного запаха дезодоранта. «Дикая сосна» — любимый освежитель воздуха в подобных заведениях. Продается целыми грузовиками и делается на Тайване, он дешевый и вонючий. Вдохнув запах «Дикой сосны» единожды, вы его уже ни с чем не спутаете. Он обладает липучей сладостью, которая проникает всюду. Этот запах хуже всего того, что он старается забить. Я вспомнил свои первые танцы, когда еще играли джазы. У Вулуорта был филиал на Эйр-сквер, где сейчас супермаркет. Они торговали бутылочками духов по шесть пенсов. В каждом доме в городе нашелся бы хотя бы один флакон. Танцевальный зал был пропитан этим ароматом.
Я заметил большую вазу с цветами и протянул руку, чтобы потрогать.
Искусственные.
Из всех ужасов коммерции это наихудший вариант. Почти то же самое что и три летящие утки, украшающие стены тысяч домов. Я повернулся к женщине:
— А вы кто будете?
— Миссис Кэнти. Матрона.
Я кивнул, как будто мне не было на это плевать откуда повыше. Она сообщила:
— Ваша мать лежит в палате номер семь.
Матрона хотела что-то добавить, но передумала и сказала:
— Теперь извините меня, у меня масса дел.
Она потопала прочь, источая неприязнь. Я нашел комнату семь, дверь в которую была открыта, глубоко вздохнул и вошел. Со своей тростью я был никуда не годным представителем внешнего мира. В комнате было сумрачно, потому что горела только очень слабая лампочка. В последний раз я испытывал подобное в моей берлоге на Лэдброук-гроув, где мое бытие сопровождала песня «Мадам Джордж».
В палате стояли три койки. Кроватями их назвать было нельзя. Все с металлическими перилами, чтобы не дать больным вывалиться или, наоборот, помочь им встать — не знаю. На первой койке лежала на спине женщина преклонных лет: рот открыт, по подбородку течет слюна. На второй я увидел свою мать. Она полусидела, опершись на подушки, глаза у нее были открыты. За период, прошедший со дня нашей последней встречи, мать очень изменилась к худшему. Ее когда-то густые темные волосы стали седыми и поредели. Глаза сфокусировались, она прошептала:
— Джек?
Сердце мое разрывалось, хотелось заплакать. Вина, ярость и угрызения совести терзали меня. Я чувствовал, как к горлу подкатывает тошнота. Я сказал:
— Как поживаешь?
Не самое мое удачное выступление. Мать подняла руку, тонкую, как лист бумаги, и спросила: