Страница 25 из 35
Впрочем, надо отдать должное операторам — они не показали этот позорный матч.
Большой футбол стал погромным футболом… В сороковых, пятидесятых, шестидесятых возникали стычки, драки, столкновения, но такого безмотивного, массового вандализма не было.
Английский клуб и его болельщики были оштрафованы, лишены права выступать а дальнейших состязаниях.
А по убитым итальянцам служили погребальную мессу, хоронили, как правоверных католиков, они уходили в вечность, освященные церковью, под флагом любимого клуба.
У меня почти нет фотографий с отцом, фотографий взрослого возраста, хотя он как-то предложил сфотографироваться, но я не стал, какое-то суеверие остановило меня. Я подумал, что фотография — к разлуке. Осталась фотография шестидесятых годов: мы с отцом в квартире на улице Вавилова. Но есть другая, давняя, особенно любимая мною…
Я часто рассматриваю ее: мужчина и мальчик, отец и сын. Мужчине еще нет сорока, высокий лоб, улыбка, но как бы слегка скованная, робкая, и сосредоточенный, чуть напряженный взгляд, а у мальчика всего лишь удивление в открытых светлых глазах. Удивление перед чудом фотоаппарата и радость, что он с отцом.
Это видно по позе. Мальчик плечом прильнул к отцу. Сумрак фотоателье на Покровке, вспышка — и вот она, фотография, которую я храню уже много лет.
Всматриваюсь в облик отца, разглядываю его густые, с легкой проседью волосы, его пиджачок в крупную клетку, аккуратную рубашку с пуговичками на воротнике, галстук. Так ходили тогда интеллигенты, да и то немногие. Те, что не стремились спрятать свою прослоечную сущность в расстегнутой рубашке, в полувоенном френче. Мне страшно нравилась эта фотография.
И, глядя на поседевшего, изменившегося, но все же легко узнаваемого на фотографии отца, я говорил:
— Видишь, как хорошо ты смотрелся. Ты был очень фотогеничный.
— Я и сейчас фотогеничный,— шутил отец и показывал цветную фотографию, где он на парижском совещании историков науки.
Мне его довоенный образ кажется особенным. Мне нравится его несовременность, старомодность и вместе с тем доброжелательство, открытость его взгляда, внутренняя свобода, хотя даже на фотографии угадываются тревога и ожидание.
Нелегкие были для него годы и в работе, и, как принято говорить, в личной жизни.
Но чувствовались в нем мужская расцветная сила и красота.
Он был даже еще не в расцвете, а в начале расцвета. Расцвет этот пришел позже, может быть, с опозданием. Был… Этот короткий глагол прошедшего времени звучит непоправимой тяжестью и определенностью.
Конечно, я точно, конкретно не могу вспомнить, что происходило в тот день, когда мы с ним снялись на Покровке. Но я могу себе это представить, могу реконструировать время, могу приблизить себя, сегодняшнего, к тому, к тогдашнему. Все могу, не могу изменить только это слово «был». Ибо телефон, по которому я ежедневно звонил моему отцу, неодушевлен, замер навсегда, и хотя смерть людей, как учил меня отец-биолог, является частью общемирового процесса, продолжением жизни, для меня она в данном случае незакономерна и противоестественна.
Может быть, еще и потому, что он так и не стал стариком, сохранил удивительную легкость, память, способность работать, неистребимый интерес ко всему, что происходило рядом и внутри него самого. Когда внезапно теряешь самого близкого друга и если к тому же еще этот друг — твой отец, ощущаешь огромную глухую пустоту сиротства, сколько бы лет тебе ни было.
Отчего же ты улыбаешься не в полную силу, отец? Ведь ты молод еще, и с тобой твой сын, и на улице весна. Весна сорок первого года.
Мысленно прочерчиваю тот маршрут. Много раз я ходил вместе с отцом, потом один, еще при жизни отца. Я работал тогда на Чистых прудах в газете «Московский комсомолец». Мы уже покинули этот район, улицу Чаплыгина, стали новоселами Черемушек, тогда еще неустроенных, казавшихся удивительно сухими, голыми, стандартными после Чистопрудных переулочков.
Мы жили на улице Вавилова. Это было любопытное совпадение, и хотя улица была названа в честь брата Николая Ивановича, но все равно она носила имя Вавилова, столь много значившего для отца.
Кстати, сегодня никто не может точно определить, какой же это Вавилов. Что за улица безликого Вавилова? Один в сорок пятом году стал президентом академии, другой в сорок третьем погиб. Двое выдающихся русских ученых с разными судьбами… И название улицы, уравняв их и объединив, ни о чем не говорит человеку, мало знающему историю советской науки. А таких все же большинство.
Помню, как в Воронеже после многих выступлений, писем одна из улиц была названа именем Платонова, Андрея Платонова, прекрасного писателя, родившегося в Воронеже. Правда, это не та улица, на которой он жил, а просто одна из улиц-новостроек. Но Платонов известен не столь уж массово-широко, да и фамилия распространенная, и возникает ощущение, что люди просто не знают, в честь какого Платонова названа улица. Я спрашивал, кто-то пожал плечами, один немолодой мужчина уверенно ответил:
— Это генерал, который принимал участие в боях за Воронеж…
Куда как лучше и яснее было бы назвать: «Улица писателя Андрея Платонова».
Но вернемся в московскую весну сорок первого года. Продолжим путь отца и сына из маленького фотоателье в середине Покровки, где в витрине выставлены фотографии знаменитых людей, снимавшихся в этом ателье, а также чабанов и свиноводов, приехавших ненадолго в столицу, на ВСХВ, а также кое-кого из обыкновенных москвичей с приятной фотогеничной наружностью,— продолжим этот путь дальше.
Они проходят мимо большого пруда с черными и белыми лебедями, мимо кафе, откуда доносится чуть приглушенное патефонное жужжание — играют веселые, приподнятые песни Дунаевского и упадочно-лирические Лещенко.
Вот они подходят к метро «Кировская».
Возле метро отец покупает сыну мороженое эскимо, фруктовое, сиреневого цвета, на палочке. Сколько раз вспомнит сын острый, кисловатый вкус этого мороженого в далекой эвакуации, да и не только там, вспомнит эту прогулку по весеннему парку, вдоль молодых лип с уже распустившимися на раннем ярком солнце крепкими клейкими листочками, мимо пруда, просторного, как озеро… Какой счастливый и безмятежный час!
Но вот запись тех дней в отцовском дневнике:
«Не ясная, но давящая тревога в душе. Что-то должно случиться не только со мной, но со всеми нами… Война неизбежна. Готовы ли мы к ней полностью?
Песни, фанфары, литавры, уверенность хороши тогда, когда они зиждутся не только на духе, на эмоциях, но и на разумном, продуманном хозяйствовании, где не один лишь порыв да невероятные показатели одиночек, но и согласованность в замыслах, поступках… в повседневной нашей жизни это встречается не всегда».
Мне неведомы думы и тревоги отца. Мороженое тает во рту, тает в руках, тяжелыми жирными каплями падает на асфальт, задевает нос башмака.
— Вытри рот,— говорит отец. Говорит механически, он привык уже к этим быстрым, механическим замечаниям, ибо я, как и все дети, всегда что-то делаю невпопад.
Сын зовет его в зоопарк, свое любимое место в Москве… Можно подумать, что он станет зоологом — такой жадный, непроходящий интерес к зверью. Еще не поступил в школу, а Брема в издании Детгиза сорок первого года всего залистал, зачитал по складам.
Зоопарк — зеленый, шумящий, ревущий оазис в асфальте пустыни. Там проходит жизнь запертых, зарешеченных, рыкающих, свистящих, поющих, почти всегда голодных (хотя кормят их довольно сытно) прекрасных зверей.
Над ними ставят опыты на выживаемость в неволе, на способность к размножению. Их скрещивают, и вот появляется пугающий, единственный в своем роде тигролев. Он произошел от двух самых сильных, претендующих на первенство хищников земли.
— Папа, пойдем к тигрольву,— просит сын.
— Нет, нет, сынок, сегодня нельзя. Мне нужно работать.
— Почему работать? Сегодня же воскресенье. Никто сегодня не работает.