Страница 136 из 144
Вообще, из всех древних Бэкону более всех импонирует тот, кто считал, что Купидон это Атом, кто принял за начало одну твердую и неизменную субстанцию, выводя многообразие всего существующего из различия ее величин, конфигураций и положений. К разбору взглядов Демокрита он и должен был приступить, но эта часть трактата "О началах и истоках" осталась ненаписанной. Все же из введения, отступлений и попутных замечаний трактата, из эссе "Купидон, или Атом", из других сочинений Бэкона, можно составить определенное представление о его отношении к Демокриту. Картина атомистического движения, которую он, видимо, следуя Лукрецию, приписывает Демокриту, складывается из первоначального движения атомов под воздействием их тяжести и вторичного, производного от их столкновения между собой. Сам Бэкон полагает, что нельзя отождествлять силы, движения и свойства атомов и их макросоединений, и поэтому считает эту картину, которая заимствует понятия тяжести и толчка из макромира, узкой и недостаточной. Какие свойства и движения присущи атомам по Бэкону -- не вполне ясно. В атомах коренится причина всех причин (если не говорить о Боге --обычное теологическое добавление Бэкона). Они --минимальные семена материи, которые обладают "объемом, местом, сопротивляемостью, стремлением, движением и эманациями и которые также при разрушении всех естественных тел остаются непоколебимыми и вечными"[1]. Их сила и движение отличны от сил и движений продуктов их соединений и комбинаций, и вместе с тем "в теле атома есть элементы всех тел, а в его движении и силе -- начала всех движений и сил"[2]. Бэкон ставит под сомнение правомерность демокритовского противопоставления атомов и пустоты, решительно отвергает мнение Эпикура о самопроизвольном отклонении их движения и намекает на способность атомов к дальнодействию. Впрочем, он даже оправдывает "открытость" этого вопроса -- если можно познать способы действия и движения атомов, то, быть может, не следует надеяться, что человеческое познание полностью охватит их сущность, так как нет ничего более "близкого природе", более первичного и всеобъемлющего. Своеобразная концепция "неисчерпаемости" познания этих неделимых в условиях чисто умозрительной постановки вопроса была, пожалуй, лучшим решением.
Кажется, именно Бэкону принадлежит заслуга восстановления научной репутации Демокрита, само имя которого на протяжении многих веков старались предать забвению. Бэкон ценит Демокрита за то, что он устранил Бога из физической системы объяснения мира, отделив, таким образом, естественную философию от теологии; за то, что он приписал строение Вселенной бесчисленному ряду попыток и опытов самой же природы; за то, что в присущей материи естественной необходимости он усмотрел причины вещей, исключив вмешательство целевых, или "конечных", причин. Для него важно, что Демокрит различает сущность и явление, свойства материальных начал и образованных из них вещей, существующее "по мнению" и "по истине". У Демокрита его привлекает все то, что и сам он будет разрабатывать в своей естественной философии, закладывая оазис материализма и опытной науки нового времени.
А вот и другой аспект предпочтительности школы древних натурфилософов по сравнению с перипатетиками -- антидогматизм. О нем Бэкон упоминает в эссе "Прометей, или Статус человека". Насколько и Эмпедокл, и Демокрит, жалующиеся на то, что все покрыто тайной, нам мало что известно, истина погружена на дно колодца, а правда повсюду удивительным образом перемешана и перепутана с ложью, достойнее самонадеянной и безапелляционной школы Аристотеля, более заботящейся о том, чтобы иметь на все словесный ответ, чем о внутренней истине вещей. В конечном счете правда за сомневающимися и ищущими истину, а не за шумно превозносящими и не за выхолащивающими ее. Ведь кто безмерно прославляет человека и его искусство, кто приходит в несказанное восхищение от вещей, которыми люди владеют, считая абсолютно совершенными науки, которые они изучают и преподают, те вряд ли способны на то, что сделают недовольные уже имеющимся, сохраняющие душевную скромность и постоянно стремящиеся к новой деятельности и новым открытиям.
Читатель трактата "О началах и истоках", конечно, заметил эту одну из его особенностей -- фигуры строго логического рассуждения здесь вдруг расцвечиваются игрой вольного, причудливого воображения. Это как раз места, где Бэкон обращается к мифу о Купидоне. Еще более яркий фейерверк свободной фантазии пронизывает эссе "О мудрости древних". Так вырисовывается другой аспект бэконовского отношения к наследию античного прошлого -- его аллегорическая интерпретация мифологии.
Нет, он не считает мифы, по крайней мере в основных инвариантных сюжетах и образах, созданиями тех, кто их излагал в древности и донес до нашего времени. Поэты заимствовали их из старинных преданий, из сказаний еще более древних народов. Но что же собой представляет миф, в чем тайна его долговечности, как следует его понимать? Бэкон считает, что как иероглифическое письмо древнее буквенного, так и аллегорическая мысль появляется раньше отвлеченных логических рассуждений. С ней мы как раз встречаемся в мифах, притчах, загадках, сравнениях и баснях древних. Здесь таинства религии, секреты политики, предписания морали, мудрость философии, житейский опыт как бы нарочно облекаются в поэтические одеяния и задача состоит в том, чтобы выявить этот их скрытый смысл. Дан образ, нужно найти его значение. Миф -- это иносказание в определенном художественном символе, требуется определить его рационалистическое содержание. Правомерна ли такая редукционная задача, такое решение системы культурно-поэтических уравнений? Своеобразие состояло в том, что для решения непоэтической задачи Бэкон применяет поэтические средства, так сказать обратную образность, ибо изобретательность его воображения не в создании самой аллегории, а в толковании того, что он принимает за аллегорию. "Он относится к мифам подобно тому, как Эзоп к животным; он их пересоздает и влагает в них истины, которые они должны воплощать. Он... в этом случае есть аллегорический поэт. Он столько же истолкователь мифов, как Эзоп зоолог", -- заметил Куно Фишер[3]. Занимаясь дешифровкой квази-зашифрованного текста, наш мыслитель использует самые широкие и свободные ассоциации своей фантазии. Эта свобода ограничена лишь в одном -- истины, которые он вкладывает в мифологические сюжеты и образы, это хорошо нам знакомые истины бэконовской естественной, моральной и политической философии.
Что побудило Бэкона рассматривать миф как аллегорию? Не то ли обстоятельство, как сказал бы Шеллинг, что дух подлинно мифологической поэзии уже давно угас и миф невольно стали трактовать как фигуру и философему, свойственные более поздним поэтическим формам? Аллегорическими были средневековый эпос и моралите. Аллегоричны образы в поэзии великого Данте. Как иносказание воспринимался и миф, и Джованни Боккаччо писал трактат, в котором изображал образы античной мифологии как аллегорию звездного неба. Трактат был опубликован примерно за сто лет до рождения Бэкона. Эта традиция истолкования мифов оказалась более живучей, чем могло бы показаться, судя по первоначальным образцам. Позднее ей отдадут дань немецкие романтики, а в XIX в. она в виде так называемой солярно-метеорологнческой теории даже приобретет довольно широкую популярность. Такие толкователи исторических поэтических древностей зачастую бывали менее всего историчны.
Было бы соблазнительной задачей перечислять уязвимые стороны бэконовского подхода -- некритическое принятие той или иной редакции мифа, неоднозначность интерпретации одних и тех же мифологических символов, очевидные натяжки и бесконтрольный домысел. Между тем бэконовские эссе значимы сами по себе как самостоятельное видение мифов, как художественное преломление их в призме другой эпохи, как усмотрение в древнем мифологическом символе актуального "осмысленного образа". Надо сказать, такие операции он умел проделывать весьма эффектно. Вместе с тем любопытно, что в предпоследней книге своего трактата "О достоинстве и приумножении наук" Бэкон с подобным же ключом подходит уже к библейской мудрости. Целый ряд сентенций из "Екклезиаста" и "Книги Притчей Соломоновых" он истолковывает в сугубо светском, даже житейско-прозаическом духе. И так поступал человек, провозгласивший не только принципиальную невозможность объяснения естественной философии с помощью Св. Писания, но и недопустимость объяснения Св. Писания теми же способами, какими мы постигаем писания человеков!