Страница 9 из 47
Шурка бросилась наливать чай.
— И ситного! Моего любимого! Живо!
Чтобы успокоить девочку, он заставил себя проглотить несколько глотков порядком остывшего чая и даже кусочек хлеба.
— Сережа третьего дня уехал на Кавказ, — вполголоса сообщил ему тем временем доктор, и Розанов скорбно сжал свои иссиня-бурые губы, — а тетя Маня прямо сбилась с ног, женихов ищет…
Шурка удивилась, почему эти смешные слова про тетю Маню так огорчили Конопатого, но спрашивать не стала: захочет — сам объяснит.
— Когда я вам потребуюсь… — громко заговорил доктор, но Розанов снова его перебил:
— Вы мне больше не потребуетесь… И не рискуйте собой, прошу вас. Тут все время рыщет один мерзавец, долговязый такой (Шурка догадалась, о ком идет речь, но не подала виду)… особенно сейчас, когда наших друзей… когда тетя Маня… — и он горько махнул рукой.
Доктор с тоской и нежностью с минуту всматривался в очень желтое, изрытое посветлевшими оспинками лицо Розанова, потом дрожащими могучими пальцами снял пенсне, поцеловал Розанова в покрытый холодной испариной лоб, пожал ему руку, сдавленным голосом произнес: «Прощайте, дорогой друг!», смешно всхлипнул и быстро вышел в коридор. Оттуда он, снова приоткрыв дверь, поманил Шурку.
Она выскочила в коридор. Доктор ожесточенно шарил по карманам своего пальто, пиджака и брюк, тихо приговаривая: «ах ты боже мой, ах ты боже мой!.. Ну как назло!..» Во всех карманах он наскреб гривен на шесть серебра и меди и сунул их в руку Шурке.
— Купишь ему апельсинов! — зашептал он, суетливо гладя ее по голове. — Апельсинов или конфет, или чего он там захочет. Понятно?
— Куплю, — сказала Шурка, по-взрослому поджав губы, — Вы не сомневайтесь… Дяденька доктор! — Она знаками попросила его нагнуться. А когда он нагнулся, она прошелестела ему на ухо, чтобы Конопатый не услышал: — Дяденька, он умрет?
— Что ты, что ты! — неумело замахал на нее руками доктор, в Шурка поняла, что Конопатый уже не жилец на этом свете.
— Только боже тебя упаси плакать при нем! — так же шепотом предупредил ее доктор.
— Скоро ты будешь совсем здоровый, — сказала немного погодя Шурка, вернувшись в комнату с покрасневшими глазами, — только тебе кушать надо побольше. Доктор говорит, будешь хорошенько кушать, — совсем скоро выздоровеешь, к пасхе…
— Даже раньше, — поспешно согласился с нею Конопатый. — А кушать — этому мы сызмальства обучены… Хочешь, я сейчас пуд хлеба съем? Только чтобы, конечно, с изюмом…
В ответ на эту очевидную шутку девочка вдруг расплакалась.
Часа через полтора Конопатый понял, что до ночи ему не дотянуть, и тогда он велел Шурке сбегать за Егором, а самой покуда посидеть дома, с мамкой…
Антошин готовился к худшему, и все же он не мог себе представить, чтобы человек мог так измениться за каких-нибудь две недели.
— Похорошел? — усмехнулся Конопатый.
— Не очень, — пробормотал Антошин, невольно отводя глаза.
— Осталось мне, брат Егор, жизни, по моим расчетам, никак не больше суток.
Антошин собрался ему возразить, но умирающий, с трудом выпростав из-под жалкого линялого одеяла страшно исхудавшие руки, досадливо чуть приподнял правую.
— Не будем зря терять время… Нам нужно потолковать.
Ему было трудно. Через каждые несколько слов он останавливался, чтобы перевести дыханье. Но почти не кашлял.
— Вредно вам разговаривать, — сказал Антошин.
— Теперь уже не вредно… Радости в этом, конечно, мало, но факт… Ты понимаешь, что такое факт?..
— Понимаю, — сказал Антошин.
— Ну вот, сам посуди: речь у тебя городская, даже интеллигентная… грамоте знаешь, слово «факт» понимаешь. — Тут Конопатый попытался сложить губы в улыбку, но улыбки не получилось. — Ко всему прочему встречаю я тебя тогда там, вечером у Арбатских ворот, когда ты снег грузил… Сам посуди, разве не подозрительно?
Антошин в знак согласия молча кивнул головой.
— Говори спасибо Шурке… У нас тут с нею в последние дни много было о тебе говорено… Она тебе не рассказывала?
Антошин отрицательно покачал головой.
— От горшка три вершка, а слово держать умеет! — похвалил Конопатый Шурку. — Из нее настоящий человек получится… если не погонит ее жизнь на бульвар… Золотая девчушка… Не оставляй ты ее, Егор, без своего присмотра. Она тебя любит.
— Не оставлю, — обещал Антошин.
— Так вот, думал я думал и решил напоследок (Антошина резанул непривычно горький смысл, который придавал Конопатый слову «напоследок») потолковать с тобой по душам… Тем более что явок ты от меня все равно никаких не получишь… а доносов мне уже сейчас бояться вроде и не к чему… Да ты не обижайся, — сказал он, заметив, как перекосило лицо Антошина при этом невольном намеке, — дело житейское.
— Я не обижаюсь, — сказал Антошин.
С минуту Конопатый отдыхал, сомкнув зеленовато-бурые, высохшие до полупрозрачного состояния веки.
Антошин тем временем поднялся с табуретки и на цыпочках направился к двери.
— Ты куда? — спросил Конопатый, не раскрывая глаз. Антошин на цыпочках же воротился к постели и, нагнувшись к Конопатому, прошептал:
— А вдруг он нас подслушивает, Сашка?
— Доктор его увел от меня аж в Сергиев посад… Поводит его по лавре часочка два… Теперь Сашку жди часам к семи вечера, не ранее… Часов до семи у нас с тобой полная свобода…
Тут какая-то неожиданная мысль озарила лицо Конопатого. Глаза его заблестели, на острых скулах появился бледный румянец:
— Была не была!.. Хоть последние несколько часов проживу свободным гражданином!.. Дай-ка мне вон ту книжку, вторую слева на полочке!..
Антошин достал ему книжку. Конопатый полистал ее и достал вырезанный из какой-то нерусской газеты портрет… Карла Маркса! Точно такой же, как тот, который когда-то показывала своим юным «историкам-марксистам» в Музее Революции Александра Степановна. Только тот совсем пожелтел от времени, а этот был совсем свежий. Теплая волна подкатила к сердцу Антошина: перед ним был один из первых, может быть, даже из первого десятка, портретов Маркса, появившихся в России.
— Теперь, — сказал Розанов, которому этот портрет, казалось, прибавил сил, — теперь календарь побоку, а на его гвоздик наколи эту картинку… чтобы он у меня все время был перед глазами… Это был такой человек!.. Я тебе о нем сейчас расскажу…
Он снова маленечко отдохнул, закрыв глаза.
— Приколол? — спросил он, все еще не раскрывая глаз. — Тогда давай, Егор, заодно откроем окно, а?.. Вынимай вторую раму… на мой ответ… Скажешь Зойке, я приказывал… Хочу дышать свежим воздухом и не бояться, что тебя подслушивает какой-нибудь царский холуй… Может, тебе обидно слышать такие слова про царя?
— Нисколько не обидно, — сказал Антошин, торопливо отдирая с краев оконных рам поотставшие от сырости полоски газетной бумаги, — чего ж тут такого обидного?
Столовым ножом он отогнул гвоздики, которыми зимняя рама была приколочена к подоконнику и наличникам, дернул ее обеими руками на себя, вынул, поставил у стенки, распахнул окно.
В комнату хлынул солнечный свет и бодрящий, совсем по-весеннему сыроватый свежий воздух. И вместе с воздухом и солнцем со двора и Большой Бронной ворвались в затхлые Зойкины меблирашки вешние городские шумы.
Восторженно визжали ребятишки, игравшие в «казаков-разбойников». Вовсю чирикали воробьи. У изгрызенной деревянной коновязи возле извозчичьего трактира глухо ржали в торбы с овсом извозчичьи клячи. Звенел невообразимо высокий тенор точильщика: «Точить ножи-ножницы, бритвы править!» «Старье би-ре-ом!» — вопил захожий татарин с мешком на спине. На соседнем дворе шарманка, задыхаясь и ухая, играла марш лейб-гвардии Преображенского полка. Под самым окном какая-то, судя по свежему голосу, нестарая женщина рыдающим голосом попрекала кого-то невидимого и неслышного.
— Я тебе что? Я тебе, деспот, приказывала огурцы купить? А это что? Это разве огурцы? Огурцы, говоришь?! А где ихняя хрусткость, если это огурцы?.. Да тебя за такие огурцы убить мало, Мазепа проклятая!.. Молчишь?! Я тебе, ирод, помолчу! Где огурцы?.. Три копейки корове под хвост!..