Страница 8 из 16
Ему стало так радостно от неожиданно нахлынувшей из прошлого уверенности в своих интеллектуальных силах, в своих знаниях, что он забыл неприятный разговор, и вообще о полковнике перестал помнить. Впервые за всю эту долгую и тяжелую войну он подумал о своем будущем — и вдруг понял, что к Ренессансу, пожалуй, больше не возвратится. К чему он придет, чем займется — этого Кулемин пока не знал, да и рано было решать; даже загадывать рано. Но с Ренессансом покончено, сказал он себе, прислушался к себе — и не услышал в душе не только отзвука, даже боли не услышал. Значит, давно уже отмерла пуповина, а я лишь сегодня осознал. Но это жило во мне давно, думал он, и когда я на огорчение своим старикам вдруг прервал научную карьеру н пошел в военное училище, потому что война была уже не на горизонте, она стояла на пороге, и я не желал быть наблюдателем и сознательно в этот час испытаний слил свою судьбу с судьбой своего народа, — вот почему этот разрыв с кабинетно-музейной учёностью (конечно же, я был уверен тогда, что это временная мера) достался мне так легко. Ну что ж, я всегда старался понять себя и быть верным себе, не мешать себе, и вот еще раз жизнь подтвердила мою правоту…
И Кулемин, продолжая рассуждать о том же, но уже без новых мыслей, лишь самодовольно поворачивая так и эдак эту одну, привыкая к ней и все больше и больше в ней утверждаясь, — действительно задремал, кстати, так больше и не вспомнив о полковнике.
А с ним было просто.
Лихой комбат в гражданскую войну, потом — начальник штаба полка, Касаев имел за плечами четыре класса приходской школы — и только. Правда, дважды учился на курсах переподготовки, в тридцатых годах хотел даже в военную академию попасть, без малого год что ни вечер корпел над учебниками — не разгибался, но вступительные экзамены провалил, и это его так травмировало, что повторять попытки он не стал. Очевидно, эти годы — мечта, непривычный труд над книгами, и в конце крах, — дались ему нелегко; сил примириться с судьбою у него не нашлось. Будущее было отравлено. Он затаил обиду на академию, и ко всем, кто ее окончил (а Кулемин и там успел потереться, правда, на большее война не отпустила сроков), относился внешне подчеркнуто иронически и пренебрежительно. Он активно не противодействовал новым веяниям в армии, но в душе был предан старым положениям воинской науки, типа: «пуля-дура, штык-молодец». И никто не знал, что лихость его была показной, что это был уже конечный результат медлительной, тугодумной работы по подготовке каждой операции; это были только плоды усидчивости, которой он пытался восполнить отсутствие знаний и воинского таланта. Он гонял разведку без конца. «Вот когда я буду знать усе хвакты, даже такой: что пьет по утрам командир вражеской части — водку или рассол (это была чужая шутка; так говорил его комполка еще в далеком девятнадцатом; образ поразил воображение Касаева на всю жизнь — и был немедленно взят на вооружение, тоже на всю жизнь), от тогда я скажу, что я почти довольный».
Опытный археолог по одной кости может восстановить облик вымершего доисторического животного. Касаев даже идеи такой бы не принял; в его глазах это была бы чистой воды авантюра. Другое дело, если б ему выложили все кости, и схему их соединения, и кожу, всю до последней чешуйки…
До нынешнего чина он выслужился тяжело, взял характером и годами. И когда встречал судьбу легкую, человека талантливого, — это вызывало в нем предубеждение, поскольку себя он считал обойденным милостями судьбы; и потому он хотел, чтоб и остальные попробовали «почем фунт лиха»; хотя, если уж быть до конца честным, служилось Касаеву легко и ровно; только что не выделялся он ничем — и его не выделяли. Вот и весь секрет.
В восьмом часу появилась группа лейтенанта Пименова. С «языком». Это был длиннорукий и длинноногий ефрейтор, видать сразу, что не из слабых, но сейчас он напоминал марионетку с чрезмерно ослабленными винтами: руки болтались в суставах, ноги еле держали, подламывались, и немец поминутно вздрагивал, словно вспоминал, как это — занимать вертикальное положение. Его распухшее лицо было жалко.
— Что это с ним? — спросил Кулемин, не очень, впрочем, удивляясь. Он уже навидался всяких пленных. — Нервы, — просто сказал Пименов.
Кулемин тут же начал допрос, и через несколько минут убедился, что от «языка» толку не будет. Еще вчера этот ефрейтор мог бы многое рассказать. Но его забыли — и ушли куда-то. Он понятия не имел — куда. Опять начал плакать.
Кулемин отправил немца в тыл и сидел мрачный.
— Плохо наше дело, — сказал он, наконец.
— Опять надо идти?
Похоже, Пименов обрадовался этому. Так у него сразу ожило лицо. Он даже встал.
— Но ты же не отдохнул ничуть. И не позавтракал еще.
— Это нам пять минут, товарищ, капитан. Пока вы приказ составите…
— Спасибо, Паша. Лучших лошадей бери. Ведь не могут же они далеко уйти! Некуда! — взорвался вдруг Кулемин и ткнул пальцем в карту. — Рига же — вот она совсем уж близко!..
Кулемин опять повеселел, стал энергичен и уже без неприятной тяжести в душе думал об очередной возможной встрече с Касаевым. Дело делалось, причем делалось быстро; если лейтенант споро обернется, глядишь и вовсе удастся обойтись без неприятных разговоров.
7
Когда Тяглый увидел сквозь ливневую завесу призрачные очертания мызы, умом он понял, что это дом; но сердце дрогнуло, узнав в замершем на несколько мгновений, повисшем в воздухе белом конусе, сахарную голову из детства. Федор был сиротой. Но дядька, который принял его к себе (а ведь имел уже восьмеро своих таких же ртов!), был Федору не меньше отца родного. Так что Федор и не считал себя сиротой. Что запало из детства на всю жизнь — это чай. Чай пили по воскресеньям и праздничным дням. Дядька вынимал из сундука сахарную голову белый конус, до половины обернутый синей бумагой, — брал тяжелый нож н отбивал верхушку. Затем черенком колол его, держа в левой руке; удары были уверенными и точными, кусок все делился и делился пополам, и все — ровно, и когда оставались маленькие кусочки, всегда одинаковые, их раскладывали на столе: по два перед каждым едоком. «Когда ты помрешь, дядько, — говорил Федя, — то я буду колоть сахар. Научусь!..»
У него была тайная мечта: найти сахарную голову величиной с гору. Белоснежно сверкающая, она даже снилась Феде… Но когда подрос, ее место заступила другая мечта: заработать денег побольше — и купить коня, большого и крепкого, как на ярмарке… Потом и эта потускнела, и он стал мечтать о новой пиле (у старой полотно повело и недоставало многих зубьев), о сапогах (подступала осень). Мечта дробилась и распадалась, как тот кусок сахарной головы в дядиной ладони… Да и смысл самого слова стал для него иным, и Федор об уже решенном деле говорил так: «Мечтаем на той неделе с дядькой тын поладить…»
Но сейчас эта сахарная голова не вызвала радости, а напротив, какое-то стеснение сковало его. Он подступал к мызе тяжелым неподатливым шагом, и будь его воля — может быть, свернул бы и прошел мимо.
Правда, очутившись в прихожей. Тяглый почувствовал как бы облегчение. Хотя на то и не было причин, словно камень свалился с его души. И эта неожиданная легкость так его обрадовала, что он, повинуясь знаку лейтенанта Пименова, буквально рванулся в левую дверь и сделал по инерции три лишних шага. Поняв это, он вдруг резко присел, одновременно поворачиваясь и наставляя автомат…
За спиной было пусто.
Старшина перевел дух и неторопливо вышел на середину.
Большая комната. Очень большая. Два окна давали сейчас немного света, ливень закрывал их плотнее, чем трехслойная марля. Посреди комнаты стоял громоздкий обеденный стол, хорошая вещь из наборного дуба, раздвижной к тому же. Эка будет картина знатная, если его развернуть, ведь полета народу усядутся! — с почтительным изумлением прикинул Тяглый.
В углу наискосок стоял громоздкий ткацкий станок, тоже нужная в хозяйстве вещь. У стены справа — громоздкий буфет, трехрядный, тоже из дуба, но он был покрыт таким темным лаком, что под ним и не разберешь, хорош ли дуб. Зато ручки на дверцах были вне подозрений: медные головы львоз, и в носу у каждого — кольцо. Тяглый потрогал дверцы буфета, хотя сразу не сомневался, что они заперты. Так и оказалось. Все равно там пусто, — сказал себе Тяглый. — Еда небось в погребе да на чердаке, а посуду во дворе закопали. А кому она нужна, их посуда, прости господи!..