Страница 9 из 16
По бокам буфета висели две большие картины, очень красивые. Одна — вроде бы на клеенке — изображала лебедей на озере.
Вторая картина тоже хороша, — на ней два оленя травку щиплют, тут же ручеек и деревья по сторонам…
Под картинами стулья рядочком, по четыре под каждой. Пол вощеный, и хоть света мало…
Старшина присел, включил фонарик. Так и есть — след. По этому полу хоть босиком иди — не убережешься. А тут отпечатано пылью четко, и форма, и подковки — знакомая картина: немец прошел.
Следы вели к двери возле ткацкого станка.
Старшина подбежал к двери, выглянул. Никого. Коридор. Следы пошли направо. И вернулись. Вот в эту дверь напротив.
Старшина изготовился… резко и бесшумно распахнул дверь… Пусто, Фикус под потолок, граммофонная труба и столик с вышитой скатертью. Другая дверь из этой комнаты — направо — распахнута, и за нею слышно безмолвное движение.
Выключив фонарик, чтобы ярким светом не привлекать к себе внимания, старшина двинулся по дуге вдоль противоположной от двери стены; так он был все время в тени, зато кухня проходила перед ним метр за метром.
Вот немцы с перекошенными от испуга и растерянности лицами. Вот лейтенант… Ага, фрицы чего-то надумали…
Уже не таясь, Тяглый вроде бы неторопливо прошел через комнату, переступил порог и здесь стал, прислонясь плечом к белому кухонному шкафу. До окна, на котором лежали автоматы немцев, оставались добрые три метра.
Он совсем не понимал, что задумал лейтенант, но по тому, с какой уверенностью и превосходством Пименов держался, решил: а ведь он знает, чего хочет; и видно, что своего добьется. Ай да лейтенант!
Потом, словно все время был тут, объявился Игорь Стахов.
Потом замельтешил, засуетился Панасенков. И это-разведчик? Ой стыдобушка, едрена корень!
Потом лейтенант сказал «битте» и немцы сели, а один вдруг вскочил и стал пить из фаянсовой кружки большими глотками, и по тому, как он пил и как у него текло из уголков рта и капало с подбородка, было ясно, что это шнапс, так что, когда он допил и вызывающе стукнул пустой кружкой по столу, Тяглый непроизвольно вытер свой рот тыльной стороной ладони.
Почему все-таки «битте», а не «хенде хох», старшина так и не понял, как не понял и тонкости следующего приказа, который касался лично его: забрать патроны из рожков немецких автоматов. Почему не сами автоматы?..
Он осторожно передвинулся к окну и начал с гранат. По привычке пересчитал их. Семь штук пасхальных яичек, окрашенных в голубой цвет, но только наполовину почему-то. Небрежно смахнул их в сумку от противогаза, давным-давно освобожденную от своего законного содержимого и использовавшуюся для более нужных, по мнению старшины, вещей. К ручным гранатам он относился пренебрежительно, предпочитая им во всех случаях противотанковую. «Дать, шоб усе с дерьмом смешалось!» На втором месте у него была финка. Она и хлеб-сало резать, и «струмент» — чего починить; она и оружие, которое тоже наверняка…
Так же по привычке пересчитав автоматы, Тяглый начал потрошить рожки, ссыпая патроны все в ту же объемистую сумку, однако остановился — что-то встревожило его. Он не мог сразу сообразить, в чем дело, но было какое-то несоответствие, заставившее его еще раз пересчитать оружие.
— Товарищ лейтенант, — сказал он, повернувшись к Пименову. — Их пять!..
8
Он все еще не отпускал кружку, хотя с того момента, как он поставил ее на стол, прошло не менее полминуты. Секунды бешено стучались в виски, но не могли пробиться в сознание, и там, внутри, время было неподвижным. Собственно, его не было вообще. Оно перестало существовать. Вот так теперь все и останется русский лейтенант будет стоять, положив руку на автомат, висящий у него на шее, а он, Отто Креме будет держать кружку. И это — навсегда. Неподвижность. То, что из-за спины лейтенанта проскользнули в комнату еще две фигуры, было несущественно. Несущественно, потому что и эти двое русских, проскользнув, замерли без движения. Все происходило так, словно в комнате царила температура, близкая к абсолютному нулю, и что бы ни проникало сюда из того, внешнего мира, бегающего, порхающего, шевелящегося каждым крохотным листочком, — все застывало мгновенно в ледяной неподвижности. Как будто все заливалось жидким стеклом и отвердевало. Отто явственно слышал, как льется это стекло. И когда за спиной русского лейтенанта появилось лицо еще одного солдата, Отто просто механически отметил это, уже заранее зная, что и этот, появившись в комнате, тоже остекленеет. Но солдат неожиданно метнулся назад, потом влетел в комнату, взъерошенный и возбужденный, угрожающе вскинул автомат и что-то крикнул. Правда, офицер тут же положил руку на ствол его автомата и произнес какое-то одно слово — спокойно, но властно. Все это произошло в одно мгновение, и третий солдат встал у стены, но уже ощущение неподвижности исчезло, и фигуры вошедших перестали казаться остекленевшими, оставался только звук льющегося стекла.
Почему остался звук? Эта недоуменная мысль мелькнула и тотчас исчезла, но недоумение оставалось. Он опустил глаза и увидел свою руку, державшую кружку. Увидел, что Конрад, Ганс и Вилли уже сидят. И он сам сидит, а в ушах все еще держится эта фраза:
— Зетцен зи зих.
Кто это сказал?! Ах, да… Это сказал русский лейтенант! Да, это он сказал, и тогда сели эти трое, и у него тоже подогнулись колени. О, черт! Назло тебе поднимусь! — он заставил себя встать, поднял кружку и большими глотками выпил все до дна… опять поставил ее на стол и вдруг увидел, как тот русский, который стоял возле белого кухонного шкафа, вдруг шмыгнул носом и тыльной стороной ладони провел по своим губам, отирая их. И хотя выпил он, Отто Кремер, а губы машинально утер русский, — эта естественность и простота жеста вывели его из оцепенения. И сразу все предметы вокруг прояснились и обрели свой смысл.
Нож!..
На столе лежал нож. Лезвие отливало синевой, кончик его был в сливочном масле, к нему прилипли две хлебные крошки…
Надо взять нож…
Не схватить, а именно взять…
О, черт! Неужели нельзя заставить пальцы не дрожать?!
Так. Нож в руке…
Теперь только не надо смотреть на…
Едва успев подумать об этом, он поднял голосу и тут же встретился взглядом с глазами русского лейтенанта. Отто поспешно вильнул глазами книзу, судорожно сунул нож в пластмассовую масленку, подцепил кусочек масла и старательно начал намазывать ломоть хлеба. Но, не намазав и половины, швырнул нож и хлеб на стол, сел и теперь уже вызывающе уставился на русского. Теперь, когда мир вокруг него стал предметен, он попытался привести в порядок свои мысли. Но пристальный взгляд русского мешал ему. Отто много раз приходилось смотреть в чужие глаза, и он почти безошибочно читал в них то боль и страх, то тупое безразличие, то — и это было чаще всего — откровенную ненависть. В этом взгляде он не мог прочесть ничего. Отто ясно видел в них работу мысли, но суть ее черт, черт, черт! — оставалась для него непостижимой.
— Эссен… Эссен зиер буттерброт.
Опять этот русский! Он снова внес сумятицу в только что начавшие выстраиваться мысли своим старательным произношением, и Отто не сразу сообразил, что ему предлагают съесть бутерброд, а не «ваше масло и хлеб».
Проклятый русский!.. Он не дает сосредоточиться!
Надо взять себя в руки.
Да! Но почему этот лейтенант не скомандовал им «руки вверх!»?..
Ветер толкнул форточку, и шум и плеск падающей потоками воды стал настолько явственен, что Отто чуть не подскочил.
Дождь! Ну конечно же, идет дождь, ливень хлещет, и русский не хочет их конвоировать сквозь эту водяную стену, где шаг-другой в сторону — и тебя уже не отыскать.
Так вот откуда этот звук льющегося стекла! Теперь все стало на свои места… Русский прав. Случись все наоборот, Отто тоже не стал бы вести пленных под проливным дождем.
Он сделал вид, что смысл сказанного русским только сейчас дошел до него, и выдавил из себя улыбку: