Страница 7 из 16
Остается добавить, что такая «мелочь» говорила Кулемину значительно больше, чем если бы, например, лейтенант Пименов у него на глазах совершил геройский поступок. Чтобы совершить большое дело, полагал Кулемин, человек собирается весь. Все силы духовные и физические, ум, опыт, знания — все концентрируется в одну точку, и человек поступает так, как надо поступить в данных обстоятельствах; или, по крайней мере, как по его мнению надо поступить. А в мелочах он ведет себя импульсивно, непосредственно. В мелочах он не следит за собою. В них он весь, как на ладони. По ним-то и судить следует, что он за человек.
Вражеские батареи между тем, словно спохватившись, стали умолкать одна за другой. Наконец замолчала последняя. Наша артиллерия больше не настаивала, тоже перестала стрелять. И наступила тишина. Не просто ночная или, скажем, лесная тишина. Тишина переднего края.
— Ты погляди, лейтенант, — удивленно сказал Кулемии. — Тучи-то растащило. Звезды.
— Вижу. И полчаса уже. — Пименов помолчал, затем добавил с явно уловимой в голосе усмешкой: — Я вначале вон ту, голубую, что прямо перед нами, в воде заметил. Думал, немцы что-нибудь химичат. А потом вижу рядом еще. Пригляделся: отражение. — Он еще помолчал. — Очень гладкая вода.
— Это Вега.
— Знакомое название. В детстве когда-то слышал. Давно.
— А вон та яркая, видишь, справа, над самым лесом…
— Из себя такая оранжевая?
— Вот-вот. Это Арктур.
— А что она обозначает?
— Да в общем ничего, — неожиданно для себя самого смешался Кулемин. Красивая звезда… Есть в ней что-то такое…
Он поймал себя на том, что чуть было не стал распространяться об эстетическом волнении, какое всегда вызывала в нем звездная графика, о том философском умонастроении, о той приятной грусти, которые всегда дарило ему звездное небо. Названия созвездий звучали для него музыкой и вызывали длинную цепь приятных ассоциаций. Наконец, — и это было самым существенным — некоторые звезды были для него как бы вешками, напоминаниями о реальных, приключившихся с ним событиях. Но об этом знал только он один. Только ему они говорили об этом. Все было настолько личным: звезды в его окне — звезда в окне его любимой — звезда, на которую впервые обратил его внимание отец, ткнул пальцем и спросил: а вот эту звезду ты знаешь, мой мальчик? Это Мира, что в переводе с латыни значит «дивная»; она то вспыхивает ярко, то совсем угасает; думаешь — нет ее, а она уже вновь горит; она дышит, она живет, совсем как человек; ведь и нам иногда не мешает перевести дух, не так ли, мой мальчик? чтобы собраться с силами — и снова за дело…
— Разве это возможно рассказать? Разве это возможно понять — если не имеешь подобного же опыта?.. Жизнь, если чуть отстраниться, иногда кажется смешной и глупой. От первого, поразившего мальчишечье воображение красивого слова «Мира», — к изучению латыни, а затем — итальянского, наконец — Ренессанса… А если бы не было той ночи и вопроса: а вот эту звезду ты знаешь, мой мальчик? как бы все оно повернулось?..
— А вообще-то какие-нибудь звезды ты знаешь, лейтенант?
— Ну конечно, — невозмутимо ответил Пименов. — Большую Медведицу знаю. И Полярную. Мне одной Полярной за глаза хватает. На все случаи жизни.
— Понимаю…
Этот практический подход, этот невольный меркантилизм… Имел ли право Кулемин даже молча, не высказывая вслух, винить Пименова? Нет, конечно. Что он видел, этот лейтенант? — бон, окопы, минные поля, искаженные предсмертным изумлением лица часовых, пену в углах рта у пленных… А красота… Красоте надо учить. Может быть обязательно с детства… А если это действительно так? — вдруг подумал Кулемин. — Боже мой! ведь если это действительно так, сколько людей никогда не узнают, что это такое…
…Когда растаяла, сошла на нет его задумчивость, его вселенская меланхолия, — этого Кулемин и сам не заметил. Потому что, хотя мысли его были заняты вроде бы посторонними предметами, но уши слушали, а глаза смотрели; он непроизвольно делал свое дело, и в какой-то момент, очень плавно вся его нервная энергия сосредоточилась на слухе. Он ловил, ловил что-то неясное, скорее угадываемое… Наконец убедился: где-то далеко за рекой возник и неумолимо надвигался гул моторов. Положил руку на плечо Пименова, и тот, чуть слышно с пониманием отозвался:
— Да.
Гул приближался неторопливо. Он становился все отчетливей, и хотя лес его глушил, вскоре стало возможно различать даже отдельные моторы. Темнота помогала слушать, но путала ориентировку. Сколько сейчас до головного: километр? или, может быть, полтора? может быть, надо что есть духу бежать к ближайшему НП и поднимать тревогу?..
Но нет. Гул стал дробиться еще четче, словно оркестр распадался на отдельные неслаженные инструментальные партий. Расползаются в стороны.
— Танки?
— Тягачи, — сказал Пименов. — Налегке идут.
— Пожалуй…
Подтверждения не пришлось дожидаться долго; минут через двадцать к ровному рокоту моторов начали примешиваться куда более натужные звуки; теперь моторы выли и стонали, и чем дальше, тем больше становилось таких.
— Уходит немец, — с уверенностью заключил Пименов то, о чем они оба догадались уже давненько. — Технику оттягивает.
Кулемин хотел было попросить, чтобы лейтенант послал с донесением одного из разведчиков, но передумал.
— Ты еще понаблюдай за ними, Паша…
Он совершенно бессознательно, непроизвольно назвал лейтенанта по имени. Это было впервые, и Кулемин даже сам опешил, потом решил: ничего. Они оба поняли, что это было знаком признания.
— Пойду доложу сам.
Как тень выскользнул из окопа и, неслышно ступая (что было непросто в такой тьме и вовсе не обязательно сейчас, но доставляло ему удовольствие самим фактом: он любил и умел ходить, как настоящий разведчик), пошел на командный пункт.
6
Полковник Касаев еще и не собирался ложиться, работал. Он внимательно слушал Кулемина, ни разу не перебил, правда, и не взглянул на капитана ни разу, смотрел в угол палатки, время от времени проводя сложенной лодочкой правой ладошкой то по своему седому бобрику, то по усам. Он дал выговориться Кулемину полностью, и даже загнал в угол своим молчанием: Кулемин высказал все возможные соображения об отходе противника, почувствовал, что не убедил, начал опять — более пространно, вдаваясь бог весть в какие детали и соображения… Самому стало скучно. Замолчал.
Полковник подождал, всем своим видом показывая, что ждет продолжения.
— Все? — спросил он наконец.
— Все, — со злостью ответил Кулемин, понимая, что надо было доложиться в несколько слов: это было бы и солиднее, и независимо как-то. А то, предчувствуя неизбежный финал, на минуту смалодушничал, а теперь самому на себя смотреть неловко.
— Так от, капитан, байки будешь после войны детям рассказывать. Ты мне хвакты давай! Ясно?
— Так точно.
— Можешь идти.
И опять отвернулся, нагнулся над картой, давая понять, что и без того потерял из-за ерунды прорву времени.
Кулемин ушел к себе, написал официальный приказ лейтенанту Пименову на взятие «языка», и отослал его со связным. Сам лег вздремнуть, велев разбудить немедленно, как только прибудут сведения от любой из групп.
Сон не шел. Кулемин думал о полковнике, сначала с обидой, которая ослепляла и заслоняла собою все, потом он сказал себе: «Не злись, а постарайся понять этого человека. Ну ладно, у него комплексы. Где-нибудь прежде обжегся на горячем, теперь на холодное дует. К тому же — педант… Или просто у человека судьба не сложилась, и он в обиде на весь белый свет?.. Наконец, у него элементарно недостает культуры… и недостает ума, чтобы или примириться с этим, или постараться наверстать упущенное, что-то выправить… Впрочем, полковник, кажется, из тех людей, что упорствуют на своих недостатках, пытаются выставить их, как достоинства; во всяком случае, ищут этому если не оправдания, так аргументы. Ну конечно же, как я этого сразу не понял! — думал Кулемин. — Полковник из тех неинтеллигентных людей, которые, по роду своей деятельности постоянно соприкасаясь с людьми интеллигентными, чтобы не чувствовать себя хоть в чем-то ниже их, каждым своим жестом, каждым словом демонстрируют презрение к «этому ненужному и даже вредному балласту», к «этим буржуйским штучкам», к «этому запудриванию мозгов». Физический труд, земля и машина учат проще и верней, истинней, — эта философия не нова. И популярна среди ленивых умом людей. Но ведь еще Маркс об этом говорил, и Ленин… где ж Ленин писал об этом? — попытался вспомнить Кулемин, и вспомнил почти сразу. Ну конечно же, в «Что делать?» Ильич писал, что идеи сами не приходят к человеку, что физический труд воспитывает в человеке не философа, а раба с психологией мещанина. Не буквально так, но очень близкими к этим словами. Жаль! — был бы я дома сейчас, встал бы от стола, подошел к стеллажу, выбрал бы нужный том, сейчас уже и не помню, какой, — то ли второй, то ли третий, — и через минуту нашел бы это место…