Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 42 из 52

— Да ведь и нам пора из леса выходить…

Репину Крамской сообщает: «…буду говорить в том порядке, в котором (по-моему) вещи по внутреннему своему достоинству располагаются на выставке. Первое место занимает Шишкина «Рожь». Потом Репин и Ярошенко с двумя этюдами…»

Осенью Шишкин вместе с Крамским, Литовченко и другими художниками ездил в Париж, где открылась всемирная выставка. Он впервые побывал в Лувре и с восхищением отзывался о полотнах Дюпре и Коро. Но, посещая знаменитый Салон на Елисейских полях, как и Крамской, остался недоволен: полнейшая безыдейность.

— Правда, уровень у них достаточно высок, — делился он своими мыслями с другом.

Крамской был резок в оценке:

— Уровень? Давайте уточним, что мы понимаем под уровнем: гармонию тонов, передачу света, изысканность манеры? Но что, в сущности, стоит за этим, ради чего все это делается? Я еще два года назад, будучи здесь, замечал это несоответствие…

Крамской был уверен, что шишкинская «Рожь» могла бы иметь мировое значение, но прежде публика должна приучиться понимать вещи «изнутри».

Домой Шишкин вернулся полный замыслов, желания работать, с глубокой верой в неисчерпаемые возможности русского пейзажа. Скорее за дело!..

В Петербурге он снова встретил своего старого друга Александра Васильевича Гине, обрадовался встрече и от души поздравил его с успехом. Гине спустя двадцать лет после поездки на Валаам написал задуманную еще в то время картину «Буря на Валааме» и еще несколько пейзажей, за которые был удостоен звания академика.

— Спасибо, ты меня до слез растрогал своей картиной, — говорил Иван Иванович старому другу и не кривил душой — картина Гине «Буря на Валааме» пробудила в нем воспоминания о далеких юношеских днях, о первых шагах в искусстве. — Ах, славно, славно… — радостно повторял Шишкин. — А помнишь наши первые уроки? «Острее карандаш затачивай». Послушай, Гиня, а не закатить ли нам по этому поводу, как в добрые студенческие времена, в «Золотой якорь»? Посидим тихо, уютно… Там еще, говорят, старый швейцар жив.

— Жив, — кивнул Гине. — Я ведь частенько бываю в этом трактире… Жив старый швейцар Авдонин, только генеральской выправки поубавилось в нем… не тот шик. Что ж, пойдем, — сказал не без горькой иронии, — коли ты, генерал от искусства, снисходишь до «Золотого якоря»…

— Ты ошибаешься, друг мой Гине, — возразил Иван Иванович, — в искусстве генералом быть вредно, лично я считаю себя чернорабочим. И горжусь тем, не жалею.

Старые друзья долго в тот вечер проговорили, вспоминая родное Закамье, училище, Валаам, делились планами и уговорились, если ничто не помешает, будущим летом отправиться по Волге…

— Россия — страна пейзажа, — говорил Шишкин. — Нигде нет таких лесов, такого раздолья и таких возможностей.

Шишкин уверял друга, что тому давно пора преодолеть скованность, инертность в творчестве, поверить наконец в свои силы и твердо встать на ноги.

Однако вскоре их пути разошлись окончательно. Шишкин продолжал идти раз и навсегда избранной для себя дорогой, которая оказалась непосильной его старому другу, и Шишкин с горечью потом говорил: «Вот ведь как бывает: талант у человека несомненный, а сил и мужества, чтобы поднять этот талант, не хватило…»

Иван Иванович был твердо убежден в том, что талант — это всего лишь отпущенные человеку возможности, а главное — труд, труд повседневный, беспощадный. Разве мало тому примеров, говорил он, когда человек, имея талант, так ничего значительного и не создал?..

Много лет спустя, уже на закате жизни, отвечая на вопросы петербургской газеты, Шишкин скажет: «Идеал счастья — душевный мир и покой, величайшим же несчастьем является одиночество».





Биографы любят сравнивать Шишкина с «крепким дубом». Что ж, природа и в самом деле одарила его могучим телом. Но он вовсе не был этаким бодряком и не палицу держал в огромных своих ручищах, а тонкую кисть, не всегда повиновавшуюся… Нет! Он и сам несколько раз говорил о своих слабостях — подозрительности и мнительности, тревожном состоянии духа… Но, говоря о могучем теле этого человека, нельзя не сказать о могучем духе, коим одарила его природа. Когда-то в юношеском своем дневнике он писал, что художнику должно не гнаться за счастьем, а, напротив, гнать его от себя. Теперь он с грустной улыбкой вспоминал об этом юношеском максимализме. Он был художник и человек — нелепо разделять эти понятия — и всю жизнь стремился к большому настоящему счастью.

И не его вина, что несчастий выпало на его долю так много…

— Вы назвали одиночество несчастьем? — спрашивали его потом на одной из «сред» в доме уже знаменитого в то время профессора Менделеева.

Шишкину показался вопрос праздным, он сухо ответил:

— Одиночество губит художника… да и не только художника.

Ему возразили:

— Но ведь вы так любите уединяться в своих лесах, разве это не угнетает?

Он усмехнулся:

— Общение с природой не может угнетать, если человек понимает природу, там перед ним открывается целый мир… Вот спросите-ка Дмитрия Ивановича, каково ему: скушно, одиноко ли, когда он наедине со своими химическими элементами? А ведь, в самом деле, какая скука: периодическая система элементов!.. Нет, это непостижимо.

— Иван Иванович, вы это всерьез? — глянул на него Менделеев. Начало разговора он не слышал. Жена наклонилась к нему и что-то сказала. Дмитрий Иванович захохотал: — Ну, в нашем деле, разумеется, простое любительство эффекта большого не даст. Как, впрочем» и в искусстве… Лично я всегда был против любительства, ибо любое дело, наука или искусство, требует от человека полной отдачи…

Публика собралась на вечере разношерстная: художники, ученые, литераторы, просто люди, считающие своим долгом быть в курсе всех событий и, в сущности, далекие от искусства так же, как и от науки. Но каждый не упускал случая высказать свою точку зрения, если она, разумеется, была, эта «точка»; вечера выливались в шумные дискуссии, в жаркие споры, что, судя по всему, нравилось хозяину, и он всячески поощрял это, иногда и сам подливал масла в огонь…

— Величайшим благом художника, — сказал кто-то, развивая все ту же тему, — является его свобода.

— Это грубое заблуждение, — возразил Шишкин, — приписывать художнику блага, которыми он, по существу, не обладает. Да, представьте себе, не обладает. Художник зависит от постоянного чувства долга…

— Иван Иванович, вы всегда так просто говорили, а сегодня вас не понять. Что вы имеете в виду?..

— А что вы имеете в виду, говоря о свободе художника? Художник никогда не был свободным, ни внутренне, ни… прошу прощения, в самом прямом обыденном смысле, — сердито он ответил. И отвернулся, замолчал.

— А я очень хорошо понимаю Ивана Ивановича и вполне с ним согласна, — сказала незнакомая женщина. Он посмотрел на нее с благодарностью. Она улыбнулась, слегка стушевавшись. Потом Шишкин несколько раз ловил на себе ее взгляды и сам то и дело поглядывал на нее, проявляя к этой молодой (на вид ей немногим больше двадцати) женщине какой-то странный, не понятный пока еще и самому интерес. Кто она? Его «сообщница» сидела рядом с женой Менделеева и, судя по всему, они были в близких отношениях, а может, и в родстве. Ивана Ивановича поразило ее лицо, красивое, женственное и в то же время не-обычайно строгое и умное, с чертами некоторой даже аскетичности, сочетание столь редкое, что он готов был поклясться — такую женщину он никогда не встречал. Он смотрел на нее с все возрастающим интересом, стараясь что-то понять не столько в ней, сколько в себе… Что же происходит? Должно быть, она художница, подумал он, хотя в равной степени она могла и не быть художницей… Но интуиция не подвела его — Ольга Антоновна Лагода действительно оказалась художницей, одной из первых тридцати женщин, принятых в Академию…

Они теперь время от времени встречались — то на «средах» у Менделеева, то в Академии, а то и просто так, случайно, о многом успели переговорить и даже подружились, насколько, разумеется, это возможно между зрелым и полным сил художником и молодой женщиной, мечтающей посвятить себя живописи.