Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 41 из 52

Однажды утром, подходя к знакомому полю, он услышал песню, грустную и протяжную, а затем увидел и самих певиц, баб в ярких, разноцветных сарафанах, с серпами в руках, будто сошедших с венециановских картин. Это были жницы. Когда он подошел, жницы уже работали вовсю — густая стеблистая рожь с хрустом и вжиканьем подламывалась под серпами. Шишкин долго стоял и смотрел на баб, на их ловкие руки, на змеисто взблескивающие под их взмахами крутые лезвия серпов, и к краскам в этот день не прикоснулся.

Недели через две поле приняло вид совершенно иной, неузнаваемый — рожь была сжата, связана в снопы и составлена в суслоны.

Лето кончилось.

Шишкин вернулся в Петербург уже с твердым замыслом — картина, в сущности, была начата, она жила в многочисленных этюдах, в мыслях и душе художника. Он видел ее, знал, чего хочет, работал с подъемом и написал картину в сравнительно короткий срок.

Всю зиму с Финского залива дули сырые промозглые ветры, а дома у Шишкина, в его мастерской, стояло лето, и воздух был пропитан предгрозовой свежестью, запахом спелой ржи…

— Батюшки мои! — воскликнул Крамской, войдя в мастерскую, где только что завершенная картина еще стояла на мольберте, и поле спелой ржи, размахнувшись во всю ее почти двухметровую ширь, удивляло тем, что казалось бескрайним, оно как бы выходило за рамки картины и не было ему конца. — Что же вы натворили, Иван Иванович!.. Ах, как это свежо, сильно, прекрасно… Какое богатство!..

Шестая выставка передвижников представила зрителю, кроме шишкинской «Ржи», замечательные полотна Васнецова «Витязь на распутье», «Протодиакон» Репина, «Встреча иконы» Савицкого, «Засуха» Мясоедова, «Кочегар» Ярошенко… Не было, к сожалению, на выставке Перова, вдруг заявившего о выходе из товарищества. Причиной тому было несогласие Василия Григорьевича с бесконечными перевозками картин по городам России — достаточно того, говорил он, что их видят в Петербурге и Москве, а провинция в них не нуждается, да и понятия об искусстве не имеет…

Решение Перова крайне огорчило его друзей и почитателей. Еще свежи были в памяти впечатления от его изумительных по характеру и глубокому проникновению в социальную суть «Крестьянских похорон», «Тройки», «Утопленницы», наконец, его прекрасных, полных истинно народного юмора «Охотников» и «Рыболова». И вот, к огорчению многих, выставка без Перова. Странно было еще и потому, что Василий Григорьевич был одним из инициаторов создания товарищества, и ровно семь лет назад, когда первая выставка передвижников после Петербурга и Москвы отправилась в Киев и Харьков, он вызвался вместе с Мясоедовым сопровождать ее, взвалив на себя немалые хлопоты… Семь лет прошло — и человека не узнать. Возмущенный поступком Перова, Стасов с горькой иронией замечает: «Вот-то чудный образ мыслей! Точно будто в провинции не люди живут. После этого, значит, тоже и сочинения Пушкина, Лермонтова, Гоголя, графа Льва Толстого, Островского, Гончарова надо читать только в Петербурге да в Москве». Ровно через год, когда откроется седьмая выставка, Стасов с печальной озабоченностью, некоторой даже растерянностью скажет: «Нет Перова. Какой это был талант, какая крупная самостоятельная натура! Что за чудесный выбор сюжетов, что за меткость и талантливость наблюдения, что за богатые галереи типов, которыми вдруг населил наше искусство этот оригинальный сибиряк! Неужели всему конец, нитка оборвалась и нет дальше хода? Это была бы для русского искусства потеря громадная…»

Перову в то время не было еще и пятидесяти, но выглядел он стариком — усталое серое лицо с ввалившимися глазами, и в задумчивом, иногда рассеянном взгляде как бы застывший вопрос: кто же в том виноват, что и меня поразила чахотка? Россия щедра, но щедрость ее не знает границ… Он с болезненной усмешкою скажет об этом Крамскому в последний год жизни, когда Иван Николаевич уговорит его позировать и с большой любовью напишет «прощальный» портрет… «Детство мое было безрадостным, — рассказывает между сеансами Василий Григорьевич. — Смутное воспоминание о Тобольске, скорее, не воспоминание, а какие-то серые сновидения… Странно. И школа Ступина в Арзамасе, где меня, незаконного сына барона Криденера, весьма почитали за приличный почерк, умел я держать перо так, как никто другой в классе, — вот и получил прозвище Перов. А потом… потом-то многое на ваших глазах происходило, — сказал он тихо. — Не рассчитал я сил своих, вот и расквитываюсь…»

Смерть Перова — он умер весной 1882 года — была невосполнимой потерей для русского искусства….

«Откровенность имеет страшные последствия, — скажет потом Крамской. — Она может человека изолировать совершенно. Но ведь как иначе? Другим путем не придешь к истине».

И уже в другой раз: «…смею думать, всякому своя поэзия, только чувствуй, а не притворяйся… Я говорю только художнику: ради бога, чувствуй! Коли ты умный человек, тем лучше, коли чего не знаешь, не видишь, брось… Пой, как птица небесная, только, ради бога, своим голосом!»

Шишкинская «Рожь» явилась «гвоздем» шестой выставки передвижников. Она покорила всех — и художников, знатоков, и многочисленных посетителей. Картина поражала своим композиционным размахом, и многие удивлялись — как, в сущности, на небольшой площади художник сумел развернуть такое огромное, почти необозримое пространство. Критики говорили о перспективе, о «мудрой простоте», о «ритме» деревьев, тех самых шишкинских сосен, без которых он и здесь не смог обойтись. Но никто не мог сказать — откуда эта простота и эта волнующая, проникновенная поэзия? В мягкой ли, чистой, какой-то даже трепетной зелени, обрамляющей поле, в дороге ли, уходящей в глубину этого поля, в высоком ли небе или в той непередаваемой любви художника к родной земле, из которой и явилось это чудо… Можно говорить о чем угодно, но главного так и не сказать, потому что главное ведомо только самому художнику. Да и то не всегда, как в шутку заметил Крамской.





Иван Николаевич, как только появлялся в выставочном зале, сразу же оказывался в окружении знакомых и незнакомых людей, со всех сторон сыпались на него вопросы.

— Скажите, Иван Николаевич, в чем сила шишкинских пейзажей? Как по-вашему?

— По-моему, сила в таланте художника, — охотно отвечал Крамской. — Хотите точнее? Извольте. До Шишкина пейзаж был выдуманным или в лучшем случае «скопированным», завезенным из-за границы, оттого и не трогал, не волновал…

— Господин Крамской, а зачем вам понадобилось изображать Некрасова в исподней рубахе, разве это так важно?..

Крамской вспыхнул, оглянулся, отыскивая глазами того, кто задал этот вопрос.

— Вас это шокирует?

— Не то чтобы, но все-таки… ведь вы художник.

— Вот именно, — сказал Крамской. — А художник, доложу вам, как и любой гражданин отечества нашего, принадлежит своему времени и непременно что-нибудь любит и что-нибудь ненавидит. Вот и мы с вами тоже люди одного времени, — глянул с насмешкой на своего «оппонента», — хотя вы, как видно, любите одно, а я отдаю предпочтение другому…

И быстро пошел прочь навстречу появившемуся в зале Шишкину — фигура Ивана Ивановича приметная, не затеряется ни в какой толпе.

— Ну-с! — пожимая руку ему, сказал Крамской. — А вы, скажу вам по секрету, великий хитрец. Такое в себе скрывали!..

— Что ж, — прогудел Иван Иванович своим басом, — мне приятно: в древности хитрецами называли мастеровых людей, умеющих довести свое ремесло до совершенства…

— Нет, правда хороша! Без вашей «Ржи» и выставка была бы не выставка… — сказал Крамской и заговорщицки, потише: — Да, чуть было не упустил: сегодня собираемся у меня на квартире. Будут Репин, Савицкий и иже с ними. Обещал быть собственной персоной Павел Михайлович Третьяков. Он грозится прямо с выставки забрать вашу картину. Наконец-то говорит, Шишкин заговорил во весь голос… — Тут Иван Николаевич явно от себя прибавлял, и Шишкин, улыбнувшись, добродушно отшутился: