Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 25 из 68

У Гракха Ивана Карлыча и вовсе семейная драма: Леон, служитель его, вступил добровольно в Красную Армию, сделался ординарцем у хлыщеватого адъютанта и состоял при нем не только в служебное, дневное время, но также и ночевал в адъютантовой квартире… Таким образом, к опасению Гракха, что притянут в Чека по Аполлонову делу, прибавились еще и сердечные переживания. Он даже плакал по ночам в своем будуаре, а этот наглец Леон весело разгуливал в богатырском шлеме, посмеивался, посвистывал, каналья, и было, видимо, ему начхать на страдания старого своего друга, на Иван Карлычевы сиротские слезы…

Академик же Саблер ровно через неделю после знаменательного визита помер, был с превеликим почетом похоронен на лютеранском кладбище, и никаким чекистам взять с него было уже решительно нечего.

Слухи о том, что «заведена особая папочка» и что арест неминуем, до самого Аполлона Алексеича едва ли не в последнюю очередь, но все-таки докатились. Профессор принял их довольно спокойно, он только поморщился, ожидая слез и обмороков жены, ее шумной истерики с упреками, мигренью. Но ничего такого не случилось: Агния притихла, словно бы съежилась, ушла в себя, замерла. Часто испуганно глядела на крохотную иконку Саровского чудотворца, беззвучно шевелила губами, молилась. В ее заветной тетради появилась такая запись: «Господи, сохрани Поля, ты знаешь, как он беззлобен, огради его от страшных подземелий Чека». А Рита повела себя неожиданно легко. Она сказала: «Ну, ты молодец, ей-богу! Не чета всем этим вашим ученым недотыкомкам… Всегда уважала тебя за смелость, за способность мыслить самостоятельно!» Она засмеялась и звонко чмокнула отца в заросшую дремучей бородищей щеку.

Но самым удивительным во всей этой почти анекдотической истории было появление в Аполлоновой квартире товарища Лесных, секретаря партийной ячейки института. Он пришел под вечер и вроде бы по делу, насчет пустующего опытного поля: не раздать ли землю горожанам под картошку, земля отличная, а ведь люди голодают…

Сидел, не раздеваясь, лысоватый, в стареньком, подпоясанном солдатским ремнем демисезоне; говорил негромко, медленно, стараясь поточнее подбирать слова. Его часто кашель бил, он прерывал разговор и бухал долго, привычно, а откашлявшись, вытаскивал откуда-то из недр пальтишка круглый, с притертой пробкой, красивого оранжевого цвета пузырек и деловито, аккуратно сплевывал в него мокроту.

Покончив с делом, погоду побранил, посетовал на холодную, затянувшуюся весну. Затем про завод вспомнил: да, стоит строительство, пятый месяц стоит, ни с места… «Ну что поделаешь, война. Вот прогоним генералов, тогда…»

Аполлона Алексеича начинало корчить, он страх как не любил пустопорожних разговоров, ему их и от домашних хватало. Понимал, что советоваться насчет раздачи земли, насчет погоды – это только предлог, что товарищ Лесных не о том хочет разговаривать, и прикидывал: о чем же? Что вдруг понадобилось от него партийному секретарю? Неужто пожаловал ему, профессору А. А. Коринскому, преподать урок политграмоты? Поучать?! Воспитывать?! Организовывать?!

Товарищ Лесных сидел, задумчиво поглаживая ладонью скатерть. Аполлон Алексеич как бы в рассеянности постукивал волосатым кулачищем по коленке. Часы тикали. За окном, гулко топоча, прошли солдаты. Горластые вороны галдели, гнездясь на ночь в корявых сучьях голых тополей. За ширмочкой у профессорши что-то вдруг упало, зазвенев. Аполлон удивленно покосился, – что за черт, там же никого не было: Агния, как только появился товарищ Лесных, оделась, ушла погулять (она терпеть не могла мужниных деловых разговоров), кузен с утра валялся в кабинете, читал растрепанный том «Юлиана Отступника»… Аполлон Алексеич вспомнил вздорные и туманные рассуждения жены о самостоятельной жизни вещей, о тайнах, сокрытых внутри нашей домашности: как будто бы у самого мелкого, пустякового предмета бывает такой таинственный час, когда…

Профессор фыркнул, нарушил молчание.

– А ведь я к вам, Аполлон Алексеич, собственно, вот по какому вопросу… – тихо сказал товарищ Лесных.

И не успел профессор из пестроты бурных и драчливых своих мыслей вернуться в тихий мир вечерней комнаты, как товарищ Лесных произнес слова, рухнувшие на Аполлона, как потолок со всеми его лепными карнизами, с давно не зажигавшейся люстрой, с его многопудовыми балками и перекрытиями.

– Давайте-ка, Аполлон Алексеич, – сказал товарищ Лесных, покашливая, растягивая промежутки между словами, – давайте-ка пишите в партию заявление…

– Как? – поперхнулся Аполлон. – Какое заявление?

– Ну, какое, обыкновенное: прошу принять в ряды ну и так далее.

– Позвольте, позвольте, – растерялся профессор. – Откуда вы это взяли? Что за странное предложение.

– А ничего не странное, – строго сказал товарищ Лесных. – Хватит вам, товарищ Коринский, в игрушки-то играть. По пустякам ведь только растрачиваете себя Вы же, Аполлон Алексеич, наш человек… и уж в ком я как в себе, уверен из всех ваших ученых собратий, так это только в вас.

– Ну-у… – протянул ошарашенный профессор. – Ну-ну-у…

– Так как же? – спросил товарищ Лесных.

– Но мне подобная мысль и в голову не приходила! – воскликнул Аполлон.

– Вот я и наталкиваю вас на такую мысль, – улыбнулся товарищ Лесных. – Подавайте заявление, да и все тут… Большое дело сделаете.

– Н-не знаю, – Аполлон все еще не пришел в себя. – Это ведь как же так… сразу… Надо подумать. Я ведь всегда был очень далек от политики.



– Что ж, подумайте, – согласился товарищ Лесных – Но очень-то не затягивайте. Сейчас, сами понимаете, такое время – каждый боец на счету.

Он встал, не спеша подтянул ремень, одернул ветхое свое пальтишке, козырнул по-военному и ушел.

Аполлон сидел оглушенный.

– Браво, браво, профессор! Честь имею поздравить с принятием в лоно, так сказать…

Ипполит появился над ширмочкой, как балаганный Петрушка, всем своим видом стараясь выказать шутливое сочувствие профессору, попавшему, как полагал кузен, в двусмысленное, забавное положение.

И вдруг – исчез.

Вместе с кукольной ширмочкой, вместе с хризантемами комнатных обоев, с двумя большими окнами, за которыми, как вино в рюмке, краснел закат, – исчез, провалился в тартарары, к чертовой матери… На том месте, где только что торчал, кривлялся, мельтешил над ширмочкой, – черно-багровая, с оранжевыми шарами, клубилась тьма, колеблющаяся, сотрясаемая страшным звериным ревом:

– Подслушивать… сволочь?!

Затем – грохот отброшенного слоновьей ногой стула, бамбуковый треск рухнувшей ширмочки, хрупкий звон разбитой чашки… И предсмертным ужасом на кусочки разорванный крик:

– По-мо-ги-и-и… те! По-мо… и-и… е-е!

И стон, и сопение, и хриплое, приглушенное рычание разъяренного зверя:

– А-а… с-с-сволочь… тонконогая…

На ходу воюя с енотами, не попадая в рукава и все еще рыча, приборматывая бессвязные слова, прошагал через солдатские мешки, через пожилого дневального, шоркающего веником мелкий житейский мусор. В дверях налетел на Агнию и чуть не сшиб ее с ног.

– Боже! – ахнула профессорша. – По-оль…

Таким она его еще никогда не видела. Он действительно был страшен: семь пудов мяса, сухожилий и крупных костей, взлохмаченной бороды, развевающихся енотов вламывались в пустое пространство улицы, во влажную тишину весеннего вечера, вламывались с медвежьей силой и яростью, не разбираясь, где тут свои, а где чужие, все топча и все попирая…

– По-оль! – прижавшись к стене, беззвучно разевала рот насмерть перепуганная профессорша.

– Ох, барыня, – соболезнующе сказал дневальный с веником, – чуток он тебя не стоптал! Агромадный господин… Махина!

Он восхищенно глядел вслед Аполлону.

А тот уже скрылся в сумеречных потемках Ботанического сада. Саженными шагами мерил развороченную колесами дорогу, тяжелой тростью сшибал из-под ног ледышки, коричневые конские яблоки, пучки раструшенного сена. И помаленьку таким образом растрачивая по мелочам распиравшее его буйство, затихал, успокаивался, приходил в себя. Улегался шум в голове, из мутного, с оранжевыми шарами мрака выпрастывались мысли, светлел рассудок. И первое, чем проявилось сознание, была мысль: а не придушил ли он ненароком кузена? «Да ну? Возможно ль? – спросил самого себя и сам себе ответил тотчас: – И очень даже возможно Черт его, дурака, понес за ширму подслушивать…»