Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 26 из 68

Кончился сад, пошло поле. Огоньки города весело, как ни в чем не бывало замигали вдалеке. От железной дороги угольной гарью повеяло: невидимый, трудно тянул на уклон товарняк, тяжко пыхтел, посвистывал. И то, что глаза сумели увидеть городские огни, а уши – услышать шум поезда, означало конец бури, полное просветление.

Да. Так что же произошло?

То самое. Чего ждал и боялся. Произошла катастрофа, нечто похожее на прорыв плотины. Кое-как сдерживаемая ненависть хлынула и забурлила, коверкая, сметая на своем пути все. Такое случалось не часто, но раза четыре уже довелось испытать восторг и ужас этого состояния: впервые еще в семинарии, когда фискала, полузадушенного, едва удалось вырвать из страшных рук Аполлона; затем в университете – нашумевшая история с филером, небритым субъектом в гороховом пальто, дежурившим в подворотне против дома, где собирался некий кружок… Затем уже за границей, затем…

– Тьфу! – плюнул Аполлон Алексеич. – Что это вдруг такая пакость в голову полезла…

Еще пошагал. До города оставалось рукой подать, с полверсты, самое большее.

– Да ведь как – что? – спокойствие окончательно вернулось, можно было взглянуть на себя со стороны, обсудить свои поступки беспристрастно. – Как это – что? Ведь четыре случая, нынче – пятый. И каждый из этих людей мог бы быть убитым мною… Скверно. Очень скверно. Черт его знает, затмение какое-то находит, полное отсутствие контроля над собой. Вот ведь странно: двигаюсь, делаю что-то, сознаю, что это – я, и что делаю, и что двигаюсь… и в то же время как будто и не я, а какой-то другой, дикий и омерзительный, сидящий во мне… какой-то вроде того, что еще в детстве видел в «Ниве» на картинке, – житель города Цюриха или Базеля, что ли, чудовище с лицом, заросшим волосами так, что одни лишь глаза звериные сквозь длинную шерсть… Жак Блюм его, кажется, звали… нет, не Блюм, а Блям… да, да, вот именно – Блям. Жак Блям. Жак Блям… А, чтоб тебе, вот привязался!

– Блям-м-м! – рявкнуло над головой.

Галки захлопали крыльями, запричитали, загалдели. Аполлон вздрогнул и, словно проснувшись, огляделся: узенькая уличка, вросшая в землю церквуха с приземистой двухъярусной колоколенкой; старушка в допотопной ротонде семенит, крестится… Что за черт! Куда это его занесло? Церковь какая-то? Позвольте, позвольте… Неужто Сорок мучеников? Это что же получается – из конца в конец весь город прошагал?!

– Блям-м-м! – Великопостный звон, редкий, скучный, клонит ко сну. Прогорклым конопляным маслицем приванивает, редькой, луком, тронутым соленым рыбцом…

– Блям-м-м! – кваском прокисшим.

– Тьфу! – опять не удержался, плюнул с остервенением.

– Ишь, расплювался! – злобно зашипела старушонка. – Люди к вечерне в божий храм идут, а он плювается! Ладно б энти, как их… консомолисты энти, а то чистый господин… Нехорошо, страмно этак-то!

Крестясь, доругиваясь, всползла лисья ротонда на паперть. Аполлон же стоял на земле. Задрав бороду, разглядывал клочок зеленоватого вечернего неба, где ясная звездочка кротким, спокойным сиянием венчала такой нелепый, такой сумасшедший день.



Следствие по делу Дениса Денисыча поручили Андрею Рудыкину. Ему было неполных двадцать лет. Гимназию он окончил в семнадцатом, собирался ехать в Харьков на историко-филологический, но крутая волна революционных событий взметнула его, кинула в открытое штормовое море жизни, и занятия литературой и историей пришлось отложить на неопределенное время.

…Бумаги. Бумажки. Бумажные клочки.

С восьми утра сидел, погруженный в чтение актов, протоколов допросов и свидетельских показаний. На стол к Рудыкину вся эта шелестящая бумажная не́жить слеталась во множестве, и не было дня, в течение которого еще новые не прибавлялись бы, не ложились бы перед Андреем, шурша таинственно и недобро.

Так однажды появилась аккуратно перевязанная бечевкой пачка старых писем, адресованных подследственному Легене Д. Д., и ему же принадлежащая тетрадь в черной клеенчатой обложке – вещи, изъятые при обыске. Рядом лежала новенькая конторская папка с угрожающей и скучной надписью «ДЕЛО». Она была невероятно тоща: на число, которым помечалась графа «начато», в папке этой находилась всего одна лишь единственная бумаженция, десяток строк, выведенных кривыми, шатающимися печатными буквами, подписанных анонимом «Доброжелатель». В чрезвычайно сжатой форме «доброжелатель» доводил до сведения губчека, что научный сотрудник музея Д. Д. Легеня, во-первых, является близким родственником министра Временного правительства А. И Шингарева, известного кадета, a во-вторых, упомянутый выше Легеня Д. Д. систематически присваивает себе различные золотые вещи и другие драгоценности, изъятые у частных лиц и переданные музею.

Не очень-то обратив внимание на первое, Чека заинтересовалась вторым. Был выписан ордер на обыск и арест, и гражданин Легеня к великому своему изумлению очутился в одной из камер знаменитой тюрьмы губчека.

Какое-то время Рудыкину было не до Легени, другие, более важные дела напирали. И вдруг однажды, просматривая свежую газету, он наткнулся на довольно обширную, восторженно, не по-газетному написанную статью, в которой работнику музея Денису Легене преподносились такие лавры, что ему бы – памятник при жизни, а уж никак не сидеть в компании оголтелых жуликов и пройдох. Рудыкин удивился, заглянул в материалы дела: тот ли это Легеня, не однофамилец ли? Оказалось, да, именно тот. «Вот черт! – с досадой сказал Рудыкин. – Неужто ж напороли? Эти окаянные анонимки!»

Он позвонил домой, чтоб не ждали, что задержится на службе и, наскоро пообедав в столовке, принялся за чтение изъятых при обыске на квартире подследственного Легени бумаг.

Письма оказались совсем не интересными: старый хлам, дядюшки, тетушки, всякие там Иваны Петровичи да Марьи Федосевны. Эта, по большей части поздравительная, унылая писанина ровным счетом ничего не говорила о гражданине Легене. Тогда молодой следователь раскрыл черную тетрадь, и первые же строки в ней озадачили его: трудный, вычурный слог, нагромождение непонятных, архаичных слов… О чем это? Мало-помалу привык, приноровился к языку и даже не без интереса прочел всю тетрадь до конца. «Ишь ты! – усмехнулся. – В какую тысячелетнюю дальнюю даль пытается заглянуть этот Легеня! Очень, очень занятно… и даже поэтично…» Однако то, о чем сообщал «доброжелатель», к поэзии, конечно, не имело никакого отношения, в кривых строках письма была жестокая уголовная проза. И следователь Рудыкин отправился в музей.

Он несколько дней просидел там, роясь в пыльных бумагах, тщательно проверяя приемочные акты, инвентарные описи и наличие экспонатов. Все оказалось в наилучшем порядке. Директор же музея, когда узнал, в чем подозревается Денис Денисыч, прямо-таки остолбенел. «Ну, знаете, – сказал, – кого угодно можете подозревать, но только не его. Это же честнейший, бескорыстнейший человек! Один из тех, благодаря чьим трудам и музей-то существует… Да я, если хотите знать, головой за него могу смело поручиться! Денис Денисыч и злоупотребления – нет, товарищ, это совершенная бессмыслица!..»

Рудыкин вызвал Дениса Денисыча, по-юношески увлеченно поспорил с ним о языке повести, подивился грандиозному замыслу Легениной эпопеи и, извинившись за недоразумение, отпустил на все четыре стороны.

«Дело» о гражданине Легене Д. Д. было прекращено.