Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 24 из 68

Следователь, паренек лет двадцати, из гимназистов, судя по серой шинели с синими петлицами, был вежлив и предупредителен, но что-то такое чувствовалось в его тоне, в его исподлобных взглядах, что сразу насторожило профессора: ему здесь не доверяли, он был для этого мальчишки чужак, может быть, даже «контрик». И это обидело и раздражило Аполлона. Он стал грубить, заорал на следователя.

– Произвол! Самоуправство! Пустяками занимаетесь, молодой человек! – бушевал Аполлон, прямо-таки медведем наступая на следователя. – Что-о?! Князь?! Ах, фамилия княжеская! Га! Да я знаю с десяток Романовых, которые и не помышляли быть всероссийскими самодержцами! Ничтожество, мелочь этот ваш Оболенский! Я с ним восемь лет знаком, он и полслова дельного не сказал за все время, безмозглый шаркун… А ежели человек в дружеской беседе высказывает своё мнение по вопросам политическим, не согласное с мнением правящих кругов, так это еще не дает вам права упрятывать его за решетку! Где же ваша хваленая свобода слова? Этак вы весь город пересажаете… Воробьи желторотые!

Оглушенный следователь, кое-как утихомирив и выпроводив разбушевавшегося профессора, долго еще не мог прийти в себя после такого натиска. Впрочем, мнение Аполлона о зяте академика Саблера совпадало и с его собственным мнением: светский шаркун, бездельник, всю жизнь сидящий на шее своего ученого тестя.

Трудно сказать, каким образом стычка Аполлона со следователем сделалась известной всему городу. И, как это всегда бывает, на правду наслоились выдуманные, самые нелепые и смешные подробности, и вся история с поведением профессора в Чека приняла характер анекдотический.

Сам профессор чуть ли не на другой день совершенно позабыл про случившееся, и каково же было его удивление, когда нежданно-негаданно его посетил человек-мумия, девяностодвухлетний академик Саблер, или Голубая Роза, как шутливо называли его в институте Этот недоросток (на улице его часто принимали за мальчонку), ученый, известный не столько своей ученостью, сколько каким-то сверхчеловеческим умением молчать (он только на лекциях слабо, умирающе шевелил языком), человеческой древностью (ему исполнилось десять лет, когда убили Пушкина, он был на целый год старше Льва Толстого) и тем, что никогда ни к кому не ходил и никого не принимал у себя, – человек этот вдруг в десятом часу утра появился в квартире Коринских и пробыл в ней ровно пять минут. За это время он не произнес ни одного слова: вошел, по-стариковски галантно приложился к профессоршиной ручке, сухую холодную ладошку сунул в Аполлонову лопатоподобную лапищу и, скрипя не то стулом, не то своим игрушечным скелетом, уселся, замер, словно задремал. И до того академик был сух, тощ и ничтожен в телесном размере, что казалось, будто и не было его вовсе в комнате, а лишь кем-то сброшенная наспех, одна только шуба висела на стуле, ниспадая на пол дорогим, с какими-то серебристыми хвостиками мехом. Как и Аполлон, академик Саблер не находил нужным прибедняться в одежде, подделываться «под массу».

Итак, гость сидел, молчал. Молчал и изумленный Аполлон. Агния попыталась было светски пролепетать что-то насчет холодной весны, что-то насчет трудностей жизни и уплотнения («Ах, извините, Корнелий Иваныч, за утреннее неглиже, но мы сейчас живем в таких кошмарных условиях!»), но академик и глазом не повел. Сидел, дремал. Затем, опять-таки с тем же скелетным скрипом, встал, еще раз сунул ладошку в Аполлонову лопату и, не сказав, а прошелестев: «Примите, дорогой коллега, нашу искреннюю благодарность… от всей семьи…» – ушел, оставив Коринских в полном недоумении.

Агния Константиновна, склонная ко всякой чертовщине, визит этот представила даже чем-то являющимся выше человеческого понимания, чем-то из мира потустороннего. В самом деле, целых десять лет жили бок о бок, ни разу не заходил и вдруг – пришел! «Пришел, осиянный, как ангел, – декламировала она, – светильник на башне зажег…»

– К чему бы это, Поль? А? К чему бы? И какая благодарность? За что?

Аполлон отвечал грубо и глупо:

– К дождю, сударыня, к перемене погоды… В Шальновку пора академику.

И, разевая заросший волосами рот, захохотал, давая жене понять, что плевать он хочет на потустороннее, а дело в том, что спятил академик, десятый десяток идет, не шутка!

Шальновкой называлась деревня, в окрестностях которой находилась психиатрическая лечебница. Нехитро шутил профессор, сплеча.



Но когда вслед за академиком один за другим пошли визитеры: томный, жеманящийся, как старая девка, Иван Карлыч Гракх, розовый купидон Благовещенский, профессор Икс, – сделалось ясно, что нет, тут вовсе не Шальновка, тут что-то другое, значительное, нешуточное.

Все почтительно и даже, пожалуй, восторженно жали Аполлонову руку, все что-то такое лестное говорили о его гражданской отваге, о том, что его благородный поступок достоин всяческого уважения, и прочее, и прочее…

Агния суетилась, угощала визитеров чаем, украдкой поглядывая на мужа, спрашивая глазами: «Что это? Что это?» А тот сам ничего не понимал, ошалело раскланивался, хмурился, судорожно прикидывал в уме, какая же это их муха укусила, что так вот, вдруг, сразу пожаловали с изъявлением своих чувств… В косматой беспокойной голове профессора начинал зверь шевелиться, мелькнуло подозрение: а не насмешка ли? Не глупая ли и оскорбительная мистификация, за которую не кланяться, не чаем угощать, а морду – черт возьми! – морду бить надо?! Но ведь и этак, ни с того ни с сего, за здорово живешь не полезешь же на всех медведем, еще глупее получится…

И он, решительно подавив в себе «зверя», но довольно плохо скрывая раздражение, спросил:

– Но позвольте, позвольте… в чем, собственно, дело, господа?

– Ка-а-ак?! – поднимаясь на цыпочки, воскликнул розовый Благовещенский. – Так разве вы не знаете, что Оболенский выпущен из Чека, и в этом деле, разумеется, ваш протест сыграл первейшую роль! Вы, батенька, первым из ученого мира заговорили с ними во весь голос… Исполать вам!

Нет, Аполлон ничего этого не знал. Он, сказать по правде, и думать-то позабыл о каком-то ничтожном Оболенском. А ежели и пошумел тогда в Чека, так во все не из-за шаркуна Оболенского, которого откровенно презирал, а из побуждений опять-таки чисто принципиальных….

Прошел день, другой, неделя прошла, и снова зашушукались в притихшем было профессорском корпусе. На этот раз речь шла о том, что дерзким и буйным своим поведением в Чека Аполлон привлек пристальное внимание этого страшного учреждения не только к своей персоне, но и ко всему профессорскому корпусу, что на него, на Аполлона-то, уже и соответствующая папочка заведена, что дело его решенное, а что он еще до сих пор не арестован, так это просто хитрейшая уловка чекистов: высмотреть, с кем из ученых собратий якшается профессор, а тогда уж и прихлопнуть всех, разом…

Тревога, ожидание беды прочно поселились в уплотненных квартирах профессорского корпуса. В сумерках ученые, крадучись, захаживали друг к другу, шепотом, с оглядкой передавали новости и слухи, охали и сожалели, что так легкомысленно поддались чувству; осуждали теперь Аполлона Алексеича за неосторожное выступление: эка, нашел, где распинаться, перед чекистами! В лоб попер, простофиля… Теперь как бы на всех не отозвалось. Вот ведь как обернулось! Стоял профессорский корпус, стоял, как твердыня, как крепость неприступная, от всего мира отмежевавшись незримой стеной ученого жречества, все бури, все политические шквалы проносились мимо – и вот вам, извольте, вдруг…

Неприятно, конечно, что этот горлопан Аполлон привлек к профессорскому корпусу столь опасное внимание, но тут, как на грех, еще и свои, семейные передряги обнаружились в избытке: Лизочка Благовещенская, приват-доцента дочка, снюхалась-таки, извините за выражение, с красноармейским командиришком, не то киргизом, не то калмыком… Третьего дня, честь честью, окрутились в загсе, пришли к приват-доценту, поставили его перед совершившимся фактом: «Вот это, папа, мой муж Сулеймен Ишимбаев… И, пожалуйста, без мелодрам и трагедий, нынче вам не старый режим…» А Сулеймен-то и двух слов по-русски путем связать не может, во всю скуластую азиятскую рожу, от уха до уха ухмыляется: «Пожалиста, жолдас папа, пожалиста!» Было, было от чего сойти с лица вечно розовому Благовещенскому!