Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 16 из 26

Бедняга, подумал я, еще в точности не зная, кого именно мне жаль в большей степени: завернутого в бинты Яна или нашего полоумного режиссера, но Меб тотчас же разрешил мои сомнения, потому как, что-то яростно бормоча, вдавил большим пальцем кнопку «1».

— Уважаемый, — начал он обиженным голосом, — вы хотите кино?! Или вы хотите халтуру?! Я режиссер, я умею снимать кино. Но я не привык к тому, что все вокруг валяют дурака.

Бедняга, снова подумал я, на этот раз уже точно имея в виду Яна, которому теперь придется забыть о спокойном окончании лечения.

Я повертел очки в руке, подумывая, не нацепить ли их снова. Солнце, отражаясь от снега, со всех сторон било в глаза, так что, даже прищурившись, нельзя было различить вокруг ничего, кроме смутной глыбы здания отеля, второй такой же в стороне да пятен трейлеров. Но в очках все-таки было значительно хуже. Я почти ощупью добрался до Буцефала, на котором, в полном боевом облачении и с дотлевающей сигареткой во рту, восседала Моник, а возле нее суетились инструкторы, упакованные в добротные фирменные лыжные костюмы и маленькие шапочки, делавшие их живым воплощением унисекса. Чего нельзя было сказать о единственном чаде покойного брата господина дю Барнстокра. Я в очередной раз подосадовал, что мне не перепало по сценарию ни одной более-менее скандальной сцены и даже поцелуя с Моник.

Тень от ее взъерошенной ветром прически упала мне на лицо, и я наконец смог разлепить глаза. Рабочие неторопливо снимали вывеску с резными буквами «У Межзвездного Зомби», а у самого входа, криво прислоненная к стене, ждала своего часа старая траурная надпись «У Погибшего Альпиниста».

— Гуляете, инспектор? — вызывающе бросила Моник хрипловатым юношеским тенорком, выбросила в сугроб окурок и захохотала.

Буцефал взревел и рванулся с места, поднимая чудовищные клубы пыли и разгоняя пеструю толпу инструкторов.

— Эффектная штучка, Глебски?

Я вздрогнул и обернулся немного быстрее, чем полагалось бравому, закаленному в актерских буднях парню, и Симонэ захохотал, панибратски хлопнув меня по плечу:

— Эх, инспектор. Вы, я вижу, совсем потеряли голову.

Я был немного рассержен, как всегда, когда этот унылый шалун подкрадывался и, гаркнув что-нибудь, ржал мне в лицо, как полковая лошадь. Я хотел было напомнить ему, что я вовсе не инспектор и таковым никогда не был, да и не собираюсь. И что фамилия моя не Глебски. Но вовремя осекся, увидев приближающегося Меба. Пару недель назад великому Мебу Кревски неожиданно пришло в голову, что вся история будет выглядеть значительно бодрее и достовернее, если мы, его покорные рабы, максимально отождествимся с нашими персонажами. И с этой целью мы вот уже который день называли друг друга господами Глебски, Симонэ, Андварафорсом и, с переменным успехом, дю Барнстокром, поскольку сам Казик с большим трудом справлялся с фамилией своего персонажа. Для меня же камнем преткновения оставалась Моник. Я совершенно не мог перестроиться и называть ее Брюн и «дитя мое», что у Казика выходило естественно и проникновенно, у Андварафорса обольстительно, а у Симонэ просто пошло. Для меня она оставалась Моник, женщиной, которую я боготворил. Которой бредил, как школьник, и каждый раз просыпался за секунду до того, как развязные сны нарушат хрупкую границу этого целомудренного поклонения. Для меня она была Моник. Моник Брен. Разговоров о ней я настойчиво избегал, а моя недостижимая звезда, занятая романом с Олафом, худосочным инструктором по имени Ежи и одним из осветителей, редко разговаривала со мной в свободное от съемок время, поэтому моя неспособность точно исполнять новую прихоть Меба не слишком бросалась в глаза.

Я уже порядком устал от всех этих фанаберии Кревски, штук Симонэ и этого паршивого фильма. Но стоило мне подумать о неустойке, которую я едва ли выплатил бы и за десять лет ежедневных восьмичасовых ужимок в рекламных роликах, а уж тем паче вспомнить о ребятах загадочного Господина «Уважаемого», пару раз прибывавших на съемки для усмирения непокорных, как шалун Симонэ уже совершенно не казался достойным даже самой крошечной презрительной тирады. Я решил не напоминать игривому физику своей настоящей фамилии, тем более что звали меня, по счастью, Петером.

— Слушай, Петер, — словно прочитав мои мысли, доверительно наклонился к моему уху Симонэ. — Хотите дам дельный совет насчет нашей знойной красавицы? В амурных делах я советчик не хуже Джакомо Казановы.





Установившийся у меня в душе покой оказался на удивление недолговечен. Я уже готов был сорваться и наговорить Симонэ непростительных дерзостей, но меня спас милостивый случай в лице дивной госпожи Мозес.

— Симон, — нежно прозвенела она, распахнув окно своей комнаты, — вы не видели господина Андварафорса? Ах, господин инспектор! Добрый день!

Ольга была прелестна в отливающем серебром платье, с просто, без изысков забранными на затылке сияющими, как лунный свет, волосами. Гнев мой мгновенно улегся, и я приветливо помахал ей в ответ, мысленно сетуя на свою излишнюю отходчивость. Симонэ, отчаянно жестикулируя, принялся предлагать госпоже Мозес возможные варианты местопребывания Олафа Андварафорса. Из отеля выскочила маленькая Кайса и, хихикнув в рукав, понесла во второе здание пачку белоснежных пододеяльников. Была она в пестром платье в обтяжку, которое топорщилось на ней спереди и сзади, в крошечном кружевном фартуке, руки у нее были голые, сдобные, и голую сдобную шею охватывало ожерелье из крупных деревянных бусин. Я проводил ее взглядом до самых дверей второго корпуса.

Вдалеке копошилась на снегу, у самого подножия сиреневых гор, вторая съемочная группа, бившаяся по требованию Меба над эпизодом странствия Луарвика от поврежденной станции к отелю. В поисках подходящего вида бедняги исползали уже добрую половину окружавших Бутылочное Горло скал. Изредка они даже принимались строить подобие входа на инопланетную станцию: что-то копали, долбили, окутанные облаком снежной пыли, но, видимо, судьба не была к ним благосклонна, и уже на следующий день они ползли дальше по заснеженным камням. Мимо них пару раз с воплями и счастливым гиканьем пронеслась на Буцефале Моник.

На крыше отеля, с бутылкой в руке, нахохлившись, сидел Хинкус. В неровной тени здания под большим белым зонтиком полулежал долговязый дю Барнстокр и медленно, держа в одной руке пластиковую чашку, пил кофе. В пальцах другой руки у него перебегала, поблескивая, большая, старинная по виду серебряная монета.

Надо мной зазвенел хрустальный смех госпожи Мозес, которому ответил страшный рыдающий гогот Симонэ.

— Отдыхаете, инспектор? — спросила, перевесившись через подоконник, как всегда растрепанная и взбудораженная, Мила. — Андварафорс где, не знаете?

— Отдыхаю, — ответил я. — Не знаю!

— Лады! — отозвалась Мила уже изнутри здания, где беспрерывно, как футбольный комментатор, орал Меб.

Отдыхаю. Только произнеся это слово, я почувствовал, насколько устал за последние дни. Устал строить из себя настоящего актера, равнодушного, взрослого, стареющего офицера полиции, казенного, высокоморального, до скрипучести законопослушного человечка со светлыми пуговицами, внимательного мужа и примерного отца, хлебосольного товарища и приветливого родственника. Устал носить паршиво скроенные пиджаки и очки, через которые невозможно разглядеть собственного носа, называть людей совершенно не принадлежащими им именами.

И в какой-то момент из этой усталости родилось совершенно новое, невиданное, неведомое чувство свободы. Этой удивительной свободы, которая жаждет и требует действия, движения, полета.

Я взбежал наверх, переоделся и уже через пятнадцать минут летел. Снег поскрипывал под ногами, словно крахмальные простыни Кайсы, и я почувствовал, что свободен. От Меба, от контракта, от себя, любого себя, настоящего и ненастоящего. От всех, совершенно всех ненастоящих себя, накопившихся за годы рутинной работы, пошленьких сериалов и рекламных роликов. Я летел, летел. Все-таки как иногда бывает жаль, что я так плохо хожу на лыжах. Об мои ноги споткнулись горделивые порывы полутора десятков инструкторов, и я все еще не умею ходить на лыжах. А ведь, пожалуй, умей я, летел бы сейчас не по этой белой, сверкающей чистотой снежной поверхности, а прокладывал бы двойной гладкий след по рыхлой невесомой равнине громоздящихся у горизонта облаков.