Страница 7 из 20
— Что-то я не пойму, — говорит он. — Другие истории прямо фонтаном из тебя бьют, а эта — в час по чайной ложке. Про них ты почему-то боишься выдумывать небылицы, а? Разве ты не понимаешь, что именно поэтому и надо про них сочинять!
Я хватаю мундштук:
— Доктор, вы теперь еще и психоаналитик?
Он фыркает в ответ. Потом отходит к столу и поглаживает ладонью черную папку.
— Нужны дополнительные материалы?
Я издаю звук, который следует понимать как «нет». Мне не нужно дополнительных материалов. Несколько лет назад он уже познакомил меня с содержимым черной папки. Она полна журналов, фотографий и газетных вырезок о моей матери и сестрах. Большую их часть я знаю наизусть.
— Что ты сказала?
Я снова хватаю мундштук и принимаюсь дуть:
— Нет. Мне больше ничего не нужно. На этот раз у меня пошло. Должно получиться...
— Дашь почитать?
— Нет. Пока что нет. Не раньше, чем закончу эту повесть.
Он поворачивается ко мне спиной и якобы разглядывает картину на стенке, бессмысленный эстамп из «ИКЕИ», засунув руки глубоко в карманы. Мне страшно, что он вот так отвернулся, и я взываю, дую в трубку с такой силой, что слюна заливает мне рот.
— Эй! На этот раз я не намерена сдаваться! Обещаю!
Услышав, что я кончила пыхтеть, он поворачивается, читает и улыбается. Он простил меня.
— Вот и славно.
Молчание. Наши глаза встречаются. И лишь теперь я замечаю — чего-то не хватает, маленькой искорки, которая всегда мерцала в самой глубине его взгляда. Я понимаю, что это значит, — это понимает каждый, кто прожил всю свою жизнь по больницам. Надо торопиться.
Мои челюсти сжимаются, намертво закусив мундштук. В то же мгновение голову мою с такой силой швыряет в сторону, что резиновый шланг натягивается в воздухе, как грязно-желтая струна. Хубертссон, подойдя, осторожно выкручивает мундштук у меня изо рта. Кожа его все еще пахнет миндалем. У этого запаха есть цвет. Всю комнату внезапно заливает рассветный румянец.
Значит, теперь мне уже не отвертеться. Настала пора взять моих сестер в оборот. Но не сейчас. Чуть позже. А сейчас я закрою глаза и минутку понежусь в миндальном аромате.
Во внешней области
Световые конусы прошлого и будущего для данного события делят пространство-время на три области...
Область пространства, не лежащую внутри световых конусов прошлого и будущего, мы будем называть внешней.
Письмо странное, непохожее на другие. Конверт — использованный, вскрытый, снова заклеен скотчем, имя прежнего адресата энергично зачеркнуто прямыми штрихами шариковой ручки, а имя Кристины написано рядом. Почерк кажется неестественным, словно грубая подделка. Буквы валятся в разные стороны, некоторые словно бы оборваны в спешке, а другие снабжены прихотливыми завитушками. Прежняя марка в правом верхнем углу конверта отодрана, а три новые, явно избыточного номинала, неровным рядом налеплены в левом. Но штемпеля на них нет — значит, не почтовая служба позаботилась о том, чтобы это письмо попало в Кристинин почтовый ящик.
Астрид, думает она, и земля уходит у нее из-под ног, покуда она не вспоминает, что Астрид умерла, что уже три года как ее нет. И в этот миг сама же осознает, что собственное ее тело в это так и не поверило, как она ни пыталась заставить свои глаза смотреть, а руки осязать, — руки, что были тогда еще белее, чем у Астрид. Но ни мышцы, ни кости, ни нервы ей не верят и реагируют так, словно Астрид все еще жива: крестец сводит судорогой, и боль растекается оттуда, свинцовым поясом охватывая бедра.
Хоть она и врач — а быть может, именно поэтому, — Кристина не знает иного способа бороться с болью, кроме как игнорировать ее. Подняв очки на лоб, она близоруко склоняется над конвертом, силясь разобрать имя прежнего адресата. Но в скудном сероватом утреннем свете сквозь синюю штриховку удается разобрать только отдельные буквы — А, Е, С. Тогда она пытается указательным пальцем вскрыть конверт, но и это не удается. Скотч слишком плотный. Нужны ножницы.
Не Астрид, нет, думает она, бредя назад к дому и вертя в руках конверт. Биргитта. Конечно же Биргитта. Значит, придется звонить Маргарете, а та, само собой, станет дуться, потому что мы не виделись уже много лет... Вообще-то сколько же можно притворяться сестрами?
Мертвая чайка заставляет ее забыть о письме — она спотыкается о трупик и, обретя наконец снова равновесие, машинально сует странный конверт в карман халата. Потом, отступив назад, видит белесую пленку, затянувшую черные птичьи глаза, и, скривившись от отвращения, закусывает верхнюю губу.
Изо всех сил прижимая к груди «Вадстена тиднинг» и «Дагенс нюхетер», она почти вприпрыжку несется назад, к кухонной двери, шлепая резиновыми сапогами. Там, на кухне, стоит Эрик и режет хлеб к завтраку, щеки у него розовые от бритья, а светло-рыжие волосы потемнели, мокрые после душа. Он устремляет свои бледно-голубые глаза на нее, пока она стаскивает с себя сапоги, и на какое-то невеселое мгновение она видит себя его взглядом: тощую, в мятой ночной сорочке, с не чесанными после сна пепельными волосами. И, поспешно затянув на талии пояс халата — он волочился за ней, как хвост, все время, пока она была на улице, — завязывает его узлом и старается изо всех сил, чтобы голос звучал как можно более спокойно и небрежно:
— Там в саду лежит мертвая птица. Чайка...
Он идет к дверям и выглядывает наружу, все еще держа нож в руке.
— Где?
Вытянув шею, он идет на цыпочках, а она становится у него за спиной, чтобы видеть под тем же углом. Вокруг него витает слабый запах мыла, и она подавляет внезапный порыв — обхватить его руками за шею и зарыться лицом в этот запах. Но так можно здорово увлечься. Они опоздают.
На расстоянии серо-белую птицу не видно, она сливается с грязным снегом на блестяще-черном гравии на дорожке.
— Вон, — говорит Кристина и показывает рукой из-под его локтя. — Прямо под сиренью. Видишь?
Теперь он видит — неестественно вывернутую головку, распростертые крылья и полураскрытый клюв. Молча кивает и идет за пластиковым пакетом.
А после в саду, сунув обе руки в пакет, подбирает птицу, ловко выворачивает пакет и завязывает его.
— Тяжелая, — произносит он, входя в кухню. — Хочешь, попробуй?
И, подняв пакет, взвешивает его в руке, уже готовый выдать теорию, объясняющую данный факт.
— Шею сломала. Вероятно, врезалась прямо в стену, я вроде бы слышал удар в половине пятого, но решил, что это ветер... А ты ничего не слыхала?
Кристина молча качает головой. Эрик смотрит на нее, потом на пакет.
— Больная, наверное, здоровые птицы не врезаются в дома... Ладно, не будем зацикливаться. Пойду выкину ее в бак.
Потом он долго полощет руки под струей горячей воды — так долго, что из белых они становятся красными, а бледные веснушки на них делаются неразличимыми.
Кристинин профессор.
Так Эрика обычно называет Маргарета. Хотя он, собственно говоря, не профессор, а вот уже много лет топчется в доцентах.
Однако в Маргаретиной характеристике что-то есть. Эрик и правда чем-то смахивает на карикатурного профессора. У него узкие плечи и бледная кожа, и когда волосы просохнут после душа, то подымутся дыбом, образуя всклокоченный венчик из рыжих кудрей вокруг почти совершенно голой макушки. Прическа «а-ля Эйнштейн», хохочет Маргарета где-то в глубинах Кристининой памяти, но сегодня Кристине не хочется смеяться над Эриком, и она плотнее сжимает губы.
Не потому, что Эрик может вдруг заметить, как она снисходительно ему улыбается через накрытый для завтрака стол. Он ушел с головой в «Дагенс нюхетер» и рассеянно, вслепую водит над столом ножом для масла. Бывали утра, когда Кристина нарочно передвигала масленку по столу туда-сюда, и пока он тыкал ножом мимо масла, она с интересом ждала — когда он наконец оторвется от газеты? Рекордное время — восемь минут.