Страница 20 из 20
Но Кристина была непоколебима, она методично обследовала одно за другим все отделения в этом огромном сером здании, от детского до геронтологического. Когда же наконец, после больше часу беготни по коридорам, они сдались и спустились на лифте на первый этаж, лицо у Кристины было белое от бешенства. Ну, с нее достаточно! Теперь уж она позаботится, чтобы Биргитту посадили под замок, и лично берется выбросить ключ.
— Безнадежный случай, — говорит она, толкая входную дверь. — Пора усвоить. С некоторыми ничего нельзя поделать... Это на генетическом уровне. Она такая же, как ее мамаша. Безнадежная!
Холодный ночной ветер растрепал Маргаретины волосы, когда она замешкалась, нашаривая по карманам сигареты.
— Господи, Кристина, уж кто бы говорил про гены!
Кристина резко обернулась и вперила в нее потемневшие глаза. Она вся словно обрела небывалую прежде яркость, даже блеклые русые волосы будто заискрились под уличным фонарем.
— Ах, ты насчет Астрид! Хочешь сказать, я должна была стать такой же, как Астрид! Ха! Но у меня ведь и отец был.
Маргарета прикуривала, прикрывая ладонью от ветра огонек.
— И у нее тоже.
— Вот именно, — сказала Кристина. — Какая-нибудь пьянь. Еще один безнадежный случай.
— А о своем отце ты что знаешь? — наседала Маргарета. — А я? Я-то даже не знаю, кто была моя мама. Что такие, как мы, могут знать о своих генах?
— Достаточно. Наша жизнь о чем-то да говорит. А вот что мне надоело, так это твой слюнявый гуманизм... Сначала ты скулишь и всячески ее ругаешь, а потом — на попятный. Ты же ее убить грозилась, так? А как до дела дошло, сразу бедненькая Биргитта, несчастненькая Биргитта. А я и не сомневалась, что так и будет. Представь себе.
Маргарета сердито пыхнула дымом ей в лицо.
— Стало быть, только твои исключительные гены обеспечили тебе приличное существование? А то, что ты ходила в фаворитках у Тети Эллен, — это как бы и ни при чем?
Кристина фыркнула:
— В фаворитках? Я? Это ты была фаворитка! Такая симпатичная, такая веселая! А я — просто старательная зубрила, и не будь я зубрилой, ничего бы из меня не вышло. Меня бы просто не было. А Биргитта, между прочим, тоже росла у Тети Эллен... Иногда Биргитта ей даже больше нравилась. Ну вспомни, когда Биргитта пошла работать в «Люксор». Уж как ее хвалили! Настоящая работа — на фабрике! Что там все мои заслуги и отметки!
Маргарета вытянула руку вперед и ткнулась в ворс Кристининого манто, нашаривая ее локоть. Но Кристина отпрянула, торопливо и резко. Лишь тогда Маргарета поняла, что та рассердилась не на шутку. От этого ее собственный голос делается мягче:
— Ну как ты не понимаешь? Ты ее просто пугала своими успехами. В этом было что-то чуждое для нее. Вот Биргиттина работа на фабрике — это понятное, знакомое. Ведь единственное, чего она нам желала, — это обычной жизни. Обыкновенной работы, обыкновенного мужа, обыкновенных детей... И ты все это получила. Ты все получила, чего она желала тебе, только разрядом повыше.
Но Кристина, повернувшись к ней спиной, уже направлялась к стоянке.
— Туши сигарету, — говорит она. — Туши, и поедем.
Маргарета на бегу жадно докуривает сигарету.
— Куда?
— В Кризисный центр, разумеется. Потому что надо наконец с этим разобраться, раз и навсегда.
О господи. Словно с чем-нибудь когда-нибудь удавалось разобраться раз и навсегда.
— Завтракать, — щебечет санитарка в дверях голосом радостного попугайчика. — Тебе простоквашу или овсянку, Дезире?
Вопрос — чистая формальность. Она знает, что я хочу простокваши. Не потому, что она вкусная, — овсянка с яблочным пюре вкуснее, — но когда у Черстин Первой утренняя смена, мне не дадут есть овсянку самостоятельно. Я накапаю на простыню, стало быть, меня нужно кормить. А когда приходится выбирать между простоквашей, которую можно выпить через соломинку, и телесным контактом с персоналом, я неизменно выбираю простоквашу. Всегда.
Я не знаю, как звать эту девчушку, я все никак не выучу имена всех дневных сиделок и санитарок, но сама она разговаривает со мной так, словно мы с ней росли в одной песочнице. Эдак запросто — Дезире то, Дезире се. Черстин Первая постоянно внушает всем своим подчиненным, что если к людям обращаться прямо по имени, с ними легче наладить контакт. У нее муж — коммивояжер.
Тем временем безымянная ставит поднос на мою тумбочку, продолжая щебетать:
— Дай я взобью тебе подушку, Дезире. Сейчас мы спинку поднимем, чтобы ты смогла сесть как следует. Тогда ничего не прольешь. Хочешь кофе, а? Девчонки говорят, что ты прямо такая кофейница! Ха-ха-ха... А кстати, вы с доктором Хубертссоном уже провели ваше маленькое утреннее совещание, а? Или мне принести и для него чашечку?
Сломай ногу, думаю я. Или иди повесься.
На какое-то мгновение мне кажется, что я на самом деле могу пробраться к ней в голову и устроить, чтобы она грохнулась как следует. Но это просто мысль; теперь у меня больше нет ни времени, ни сил для рискованных карательных экспедиций.
А было иначе. В первое лето, когда у меня открылись эти способности, я была, естественно, до того неопытной, что пускалась на любой риск, к тому же я так изголодалась по новым ощущениям, что думать не думала об окружавших меня людях. Я видела в них лишь возможных носителей: в приютском пасторе и в трудотерапевте, в сиделках и врачах, в случайных посетителях и скорбных родственниках. В своем нетерпении и возбуждении я гнала их туда, в лето, только лишь для того, чтобы выскочить из них, едва подвернется другой носитель, еще лучше. Я столь многого не видела, что теперь стремилась побывать везде. Я постоянно меняла обличье: утром я девчонка в босоножках на каблуке, и теплый ветер дует мне в затылок, днем я — молодой человек, сидящий на берегу Веттерна и пересыпающий песок между пальцев, а в вечерних сумерках — женщина средних лет, склонившаяся над темно-синим цветком живокости, чтобы заполнить все закоулки носовых пазух его ароматом.
Тем летом я многое узнала: как целовать и каково, когда тебя целуют, как от танца желание увлажняет даже самое сухое лоно, и что ощущают губы и нос, касаясь пушка на головке грудного ребенка...
И многое другое.
Но ближе к осени, когда дни стали короче, а деревья сделались похожи на черную резьбу на небе, все переменилось. Я узнала о бенандантах, услышала их предостережения и на собственной шкуре поняла, что за каждый мой побег надо платить. С каждым разом я уставала все больше и больше, иногда лежала почти что без сознания по многу часов кряду. Но к тому времени я уже достаточно насытилась впечатлениями, чтобы принять это спокойно. Я снова начала интересоваться тем, что происходит в нашем отделении. Так и получилось, что я стала забираться в моих сиделок. И научилась бояться самых симпатичных из них, тех, кто ласковей всех улыбался над моим изголовьем.
Психопатки. Потенциальные убийцы. Все до одной.
— Что это за жизнь? — перешептывались они у себя в кофейной комнате и в коридоре. — Не может ни говорить по-человечески, ни ходить...
— А голова-то...
— Да, боже упаси! Как у гуманоида... Первый раз я жутко перепугалась.
— А пролежни! Вчера я видела ее бедро... А Хубертссон все выдумывает с этими льняными простынями. Словно это поможет.
— Она, наверно, так страдает...
— Еще бы. Это бесчеловечно. Она больше тридцати лет лежит и дергается, и что, ей еще столько же мучиться? Или даже дольше? Лучше было бы с этим покончить.
Количество несчастных случаев в отделении той осенью стремительно росло. Одна свалилась с лестницы — перелом плюсны. Другая обварила руку кипятком. Третья выпила по ошибке мой препарат от эпилепсии. А четвертая, нарезая хлеб, отхватила себе кончик пальца. И так далее.
Конечно, суд мой был суров, но, видит Бог, справедлив. Я карала лишь за наигранное сочувствие и только тех, кто, имея человеческий голос, не имел человеческого сердца. Молчаливых теток и тихих девочек я не трогала; мне даже случалось убеждаться в их туповатой нежности. Им позволялось ерошить мне волосы и гладить по щеке, не рискуя быть укушенными. Но при одном условии — пусть молчат. Подлинная доброта молчалива. У нее в запасе много поступков, но ни единого слова.
Конец ознакомительного фрагмента. Полная версия книги есть на сайте ЛитРес.