Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 50 из 83

Недавняя уверенность, что по осени хозяйство даст прибыль, оставила дядю Петю.

— Выходит, мы с тобой горбимся, только чтобы себя прокормить? — высказал он однажды горькую мысль Леону. — Уже сейчас не о доходе думаю, а как бы зимой продержаться, не сдохнуть. Это какой же должна быть усадьба, чтобы хоть что-нибудь на продажу? Почему они так много жрут и так медленно набирают вес? Я одного не могу понять: как существует наше сельское хозяйство?

Они только что вернулись из магазина, выставили на стол твёрдые, как бы отлитые из чугуна, буханки. Сквозь разреженную крышу патио, как сквозь решето, пробивались солнечные лучи, растекались по клеёнке стола золотыми лужицами. Под воздействием света чёрные чугунные буханки, как под воздействием алхимического философского камня, превратились в золотые.

Они, собственно, и были золотые.

Примерно такой же формы, разве чуть более плоские, слитки золота летели в Америку специальными бронированными самолётами-сейфами. Следом унылым порожняком тянулись флотилии советских сухогрузов. Золото приходовалось в американских банках. Сухогрузы засасывали в американских портах в свои трюмы лежалое нечистое зерно, везли его через океан в Одессу, Владивосток, Николаев, Калининград. Из портов зерно широким веером расхлёстывалось по стране. Везде, как по волшебству, превращалось в эту самую чугунную чёрную буханку, шедшую в пищу людям, но главным образом, конечно, кроликам и курам, уткам и гусям, индейкам и перепёлкам, свиньям, овца, коровам, якам (в горах), верблюдам (в пустынях), зубрам (в пущах), оленям (в тундре). То был алхимический процесс по извлечению из земли золота и превращению его в хлеб. Непостижимо, но советское сельское хозяйство, включая такую ничтожнейшую его частичку, как дяди Петина ферма, стояло на… золоте. И тем самым было обречено на вечную нищету. Ибо Бог давно и навсегда определил: где золото, там безумие и мерзость запустения.

— Самое богатое хозяйство сейчас у того, — сказал Леон дяде Пете, — у кого больше всего хлеба. Хлеба несчитанно — и всего несчитанно. Самое богатое хозяйство должно здесь быть у продавщицы из продмага.

— Так и есть, — удивился проницательности племянника дядя Петя. — У Нинки семь боровов. На прошлой неделе, говорят, корову купила.

Вечерами Леон любил смотреть в танковый прицел на звёзды и луну. Звёзды влетали в прицел, как трассирующие пули. На Луне обнаруживались кратеры, фиолетовые горы, каменистые русла некогда бывших (или не бывших?) рек. Случалось, в прицеле прочерчивала быструю слепящую линию падающая звезда, но Леон всякий раз забывал загадать желание. Иногда попадался спутник, отличающийся от падающей звезды направлением и устойчивостью полёта. Вот только никак было не засечь летающую тарелку. Хотя вряд ли во всей России имелось более подходящее для летающих тарелок место, нежели Зайцы.

День для дяди Пети заканчивался вместе с дневными трудами.

К восьми кролики и свиньи были накормлены. Куры, утки и гуси закрыты в курятнике.

Леон и дядя Петя ужинали, отбиваясь от комаров, в итальянской — с ласточками над головой — комнате-патио. Потом переходили в дом смотреть телевизор. Дядя Петя немедленно засыпал на драном диване, как только звучали (неважно о чём) первые слова диктора из программы «Время». Даже если за мгновение до этого был оживлён, разговорчив и сна, как говорится, ни в одном глазу. Видимо, выработался условный рефлекс.

Леон выключал телевизор, выходил на улицу.

Как у дяди Пети выработался условный рефлекс засыпать под первые слова диктора из программы «Время», так у Леона выработался условный рефлекс подолгу смотреть на озеро и небо, пока они не смешивались в глазах.

Леон более не ощущал между ними разницы, как не ощущал разницы между Катей Хабло и Наташей Платиной. Ложное и одновременно истинное чувство, что всё едино суть испытывал потерявший разницу между озером и небом, Хабло и Платиной Леон. То было движение в противоположную от знаменитого «лезвия Оккама» сторону, предостерегавшего, как известно, против умножения сущностей без необходимости.

У Леона вечерами сущность лепилась в подобие снежного кома. То был комплекс Бога в день творения. Только наоборот. Бог сотворил мир из ничего. Леон сотворил ничто из мира.



Что было гораздо проще.

И очень по-человечески.

Вернуться из ничто в мир, восстановить разницу между озером и небом, водой и воздухом, Хабло и Платиной можно было только с помощью… танкового прицела, к которому Леон припадал как к лику Христа на иконе, репродукциям полотен Вермеера, воплощению живой жизни в образе, скажем, кролика, пережёвывающего в клетке траву или комбикорм, знать не знающего о каких-то там сущностях, которых к тому же не следует умножать без необходимости.

И к России, мнилось в такие мгновения Леону, утраченная координация движений должна вернуться через прицел, то есть танк.

Танк — позвоночник!

Потому Леон всегда носил прицел с собой в защитного цвета, отменно сохранившейся брезентовой сумке из-под противогаза времён первой германской, обнаруженной на чердаке.

Так в очередной раз уйдя в прицел, как рыба в воду, птица в небо, Леон с облегчением обнаружил, что мир в разницах, как рыба в чешуе, птица в перьях, Россия в танках или же рыба в ухе, птица в духовке, Россия без танков. В сущности, всё кажущееся многообразие мира свелось к тому, чтобы выбрать себе подходящую разницу и сражаться за неё, как за святой Грааль, как за истину в конечной инстанции. Леон подозревал, что истина скорее в России с танками, чем в России без танков.

Небо в прицеле было зелено, как лист подорожника. Вода — прозрачно-голуба, почти невидима. Луна предстала ярко, красной, как капля крови на листе подорожника, словно кто-то ранил луну гарпуном.

Леон увидел плывущую по невидимой воде, как будто летящую острую чёрную лодку. Она была похожа на поразивший луну гарпун. Теперь гарпун нацелился на Зайцы точнее, на недостроенную дяди Петину баню из белого кирпича, гордо вставшую на берегу озера, как вызов окружающему убожеству. Взмахи осклизлых вёсел различил Леон, гнусные, траченые ватники троих, сидящих в лодке. Вот только лица их остались не увиденными, потому что они сидели спинами к носу лодки. Но удивительно: пристала лодка точно к бане, как будто у гребца имелись глаза на затылке.

Леон собрался было будить дядю Петю. Воры забрались в баню! Но вспомнил, что тот говорил о мужиках, нанятых для строительства бани. Первую часть работы мужики сделали ещё до приезда Леона. Дядя Петя отметил это событие недельным запоем. Мужики должны были вернуться через полтора месяца, чтобы закончить.

И вот, стало быть, вернулись.

За время жизни в Зайцах Леон привык к ухудшенным людям: Егорову, тряпичной бабушке, Гене, матерщинникам у магазина да к собственному дяде Пете, который первое и второе ел из алюминиевого тазика, называл еду «хлёбовом», не знал ножа и вилки, даже хлеб ухитрялся ловко резать тюремно (ЛТПэшно?) заточенной ложкой, которую иногда по привычке совал за голенище, если был в сапогах (а был в сапогах всегда), вытирался (если вытирался) серым, как из пепла, не знающим стирки полотенцем, ложился спать в одежде, бросив в ноги ватник, не обращая внимания на мух, как будто не было никаких мух.

Но три мужика, пожаловавшие утром обговорить вторую часть банно-строительного контракта, были ухудшенными среди ухудшенных.

Леон догадывался, что у русской деревни нет будущего, но не верил, что до такой степени нет. Последней зацепкой мог бы стать наёмный труд. Но уже не мог, если единственными, кого можно нанять в округе, были эти неизвестно где проживающие, неизвестного (от сорока до кощеевых лет, хотя средняя продолжительность жизни мужчины в Нечерноземье исчислялась сорока девятью годами, выглядели же после тридцати все одинаково) возраста, неизвестной (говорили вроде по-русски, но вкрапливались тюркские, армянские, даже немецкие и английские словечки) национальности мужики.