Страница 71 из 100
«Старый дурак, проглядел».
Обругав себя, он круто повернул коня и поехал навстречу хозяину, почтительно склонив голову, как делал в то время, когда Сапог был зайсаном.
— Ворон у тебя глаза не выклевал? — крикнул Сапог, проносясь мимо слуги.
Ногон спрятал лицо в гриву лошади. Потом он поехал позади хозяина, на почтительном расстоянии, чтобы не умалить его достоинства.
Уезжая из дому, Сапог оказал Хоже, первой жене, толстой, беззубой старухе в отвисшими мешками жирных щек и сивыми косами, которые сплошь были унизаны золотыми монетами:
— Ты лежи. — При этом он глазами указал на кровать.
Старуха лежала до полудня не вставая. Вторая жена, тридцатилетняя Эрпечи, круглотелая теленгитка с маленьким покатым лбом, крошечными угольками глаз и красными щеками, с завистью посматривала на нее. Когда Хожа на минутку вышла из юрты, Эрпечи кошкой прыгнула на широкую кровать, растянулась на перине, а правую руку запустила под большую растрепанную подушку. Дыхание стало коротким и частым. В глубине заплывших жиром глаз блеснули огоньки. Сквозь тонкий полотняный мешок она полной горстью схватила монеты. Полтинники шевелились в ее руке и тихо звенели.
По быстрым и тяжелым шагам Эрпечи узнала мужа и повернулась на спину, спрятав руки в складки тяжелого малинового чегедека.
Вошел хозяин, взгляд сразу кинул на кровать, потом — на женскую половину.
— Где старая? (Он никогда не называл жен по именам.)
— Сейчас придет.
Эрпечи метнулась к резному шкафу за чашкой.
Сапог остановил ее:
— Чаю не хочу.
Сел к очагу, тихо стуча зубами о нефритовый чубук монгольской трубки.
Когда вернулась старая Хожа, он сурово объявил:
— Отделяю вас всех… В сельсовете уже сказал — четыре хозяйства. Жить будем в разных юртах.
Хожа уронила мешок — пшено рассыпалось по ковру, словно бисер; нижняя челюсть ее задрожала, тусклые глаза утонули в слезах.
— У меня — сын. Ты не должен меня выгонять.
Эрпечи рухнула на ковер, спрятала лицо в широкие рукава шубы.
— Какая я несчастная! Чем не угодила Большому Человеку? Почему он берет третью жену?
Сапог топнул ногой:
— Перестаньте!
Молодую сам поднял с земли и уложил на кровать, сказав:
— Пойми, что я для виду, для начальства ихнего делюсь… Днем четыре семьи, а ночью — одна.
— А где будут мешки? — спросила Эрпечи.
— Об этом не тебе беспокоиться! — прикрикнул Сапог. — Все на вас запишу: с женщин спрос меньше. Себе и Чаптыгану ничего не оставлю.
Распорядился, чтобы позвали Ногона.
Услышав сердитый голос хозяина, старик на четвереньках вполз в юрту.
— Возьми с собой лучших пастухов, и породистых лошадей угоните за хребет. Держи табуны от худых глаз подальше, пока я не позову обратно. Захвати ружья и припасы. Возле аилов не показывайтесь, чтобы никто не знал, где вы…
Две недели в усадьбе Сапога работали агашские плотники: двор разделили высокими заплотами на четыре части, поставили новые ворота, к дому пристроили второе крыльцо. Чаптыган поселился в нижнем этаже. Сам Сапог пил чай и обедал наверху, в большой комнате, а вечером уходил в новую войлочную юрту Эрпечи и оставался там до рассвета.
Мешки с серебром исчезли; никто, кроме Ногона, не знал, куда их закопал хозяин.
Через несколько дней Сапог принес в сельсовет заявление и на глазах у алтайцев, сидевших на скамьях и даже на полу, с поклоном подал Байрыму.
«С первых дней прихода Советской власти, — писал он, — я увидел свет в горах. Сердце мое сказало: „Вот настоящая народная власть, при ней в каждом аиле будет жить счастье“. Я стал помогать Советской власти жизнь направлять. Раньше всех организовал товарищество, чтобы народ знал, как лучше жить. Но мне Советская власть сказала: сердце богатых людей не может быть чистым. Много ночей продумал я и понял, что это золотые слова. Народ увидит счастье тогда, когда все будут бедняками и возьмутся за постройку новой жизни. Я стал бедняком. Согласно раздельного акта, имущество мое: половина дома, конь и корова. Больше ничего не имею.
Прошу вернуть мне, как бедняку, самому неимущему, голос. А также прошу приказать колхозу „Светает“ записать меня в свою семью как активного работника».
Прочитав заявление, Байрым положил его на стол и сверху прихлопнул ладонью.
— Голос не вернем.
— Почему?
— Потому что ты — бай.
— Какой бай! У меня нет ничего… — ухмыльнулся Сапог. — Я здесь первый пролетарий. Грамоту знаю, пользу всем окажу…
Люди захохотали так дружно и громко, что, казалось, вздрогнули стены…
Поздно вечером Байрым с Борлаем сидели в сельсовете и разговаривали.
— Утишка на Карамчи смотрит недобрыми глазами, — жаловался старший брат. — Я из аила, он — в мой аил. Жена говорит, что никак не может прогнать его.
— Об этом уже чужие люди знают. Разговор идет по всему урочищу, — сказал Байрым.
— Вчера я поехал как бы в лес за дровами, — продолжал рассказывать Борлай, — а топор оставил дома. Вернулся за ним. Утишка уже сидит в моем аиле. Я хотел открыть дверь его лбом, но подумал, что после этого про Карамчи будут говорить худое. Сдержался. А он как ни в чем не бывало и говорит: «Пришел спросить тебя, где мне избушку ставить».
— Это он для отвода глаз.
— Ясно… Надоел он мне. Прогнать бы его совсем отсюда, но люди скажут, что это я со злости.
— Меньше слушай таких людей.
Погасив лампу, братья вышли из сельсовета. Ночь была такой темной, что аилы можно было отыскать лишь по запаху дыма.
Борлаю показалось, что кто-то шарахнулся от них в сторону, и он, схватив брата за рукав, придержал его. Прислушался.
— Наверно, спугнули жеребенка.
— Не похоже на жеребенка.
В полной тишине стало слышно, как пощелкивали дрова в костре. Это Карамчи, поджидая мужа, разогревает чай. Борлай привез ей сегодня на топливо сухую пихту.
Привыкнув к темноте, глаза отыскали очертания жилищ. Аилы стояли притихшие, черные. Едва-едва заметны большие валуны, когда-то принесенные с гор тем исчезнувшим большим ледяным потоком, о котором рассказывал Суртаев.
Братья расстались и пошли каждый к своему жилью.
Сарый, остромордый желтый пес, верный спутник на охоте, заслышав шаги хозяина, метнулся навстречу. Хозяин погладил его, поговорил с ним и, подойдя к жилью, распахнул дверь.
Карамчи сидела у огня, против входа; из маленьких полосок меха с ног косули шила для Чечек зимнюю обувь. Увидев мужа, она отложила шитье и приподнялась, чтобы заглянуть в казан, где разогревался чай.
Широкая фигура Борлая заполнила освещенный костром вход. В это время за его спиной где-то совсем близко раздался выстрел из шомпольной охотничьей винтовки.
Карамчи, вскрикнув, схватилась правой рукой за бок и, захлебываясь воздухом, повалилась навзничь.
Борлай подбежал к ней, приподнял голову и, глядя в открытые, но уже потерявшие живой блеск глаза, тряс, как сонную:
— Карамчи!.. Карамчи!.. Ты слышишь меня?.. Слышишь?..
В это время в стороне двора, где находились лошади, защелкали выстрелы. Борлай, опустив на землю голову жены, рванулся к винтовке, висевшей на стене. Сарый с громким лаем бросился в направлении выстрелов, но тотчас же вернулся.
Вбежал Байрым с винтовкой в руках. Увидев Карамчи, неподвижно лежавшую на земле, вскрикнул:
— Что с ней? Что случилось?
Сарый, сидя у порога, вытянув морду к хозяйке, чуть слышно выл.
— Неужели… задела пуля?
Борлай теперь неподвижно сидел у ног жены. Он ничего не слышал.
— Сердце послушайте. Сердце…
Байрым склонился над Карамчи. Левая рука ее свесилась в яму, где спала Чечек. Он поднял эту руку — пальцы уже были холодные.
В дверях показался Сенюш. Прибежал Миликей.
— Неужели беда?
— Собирайте артельщиков! — распорядился Байрым. — Всех. С ружьями. Седлать лошадей!
Борлай встал, схватил винтовку и потряс ею: