Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 70 из 100



Она наклонилась к ребенку и поцеловала его в нежную щечку, пахнущую молоком.

Насытившись, сын лежал на ее руках и улыбался так ясно, как улыбаются только младенцы. Мать прижала его к себе. Ее радовало, что ребенок растет крепким и здоровым.

Дверь скрипнула. Утишка смело перешагнул порог, вызывающе поздоровался с Карамчи и по-хозяйски, не дожидаясь приглашения, сел «выше огня»,[30] куда садятся только мужья да особо почетные гости.

— Где твой ненаглядный?

— О муже спрашиваешь? — неохотно отозвалась хозяйка. — Уехал в лес — за мхом для избушки.

Она украдкой взглянула на лицо нахального гостя: «Пьян». Почувствовав на себе его липкий взгляд, она отвернулась, чтобы уложить ребенка.

— И ты, умная женщина, согласишься жить с ним в избе? — спросил гость, прищурив глаза.

— Где будет жить муж, там и я.

— В избе подохнешь.

— Вон русские не подыхают. Здоровые живут.

— Они привыкли. А вы, алтайки, будете хворать.

— Не беспокойся, не захвораем.

— В аиле лучше. Я для тебя новый аил поставлю, приходи.

— Тьфу! Кермес![31]

Карамчи схватила головешку и замахнулась.

— Ты не сердись. Обдумай все. Я тебе добра желаю.

— Мужу скажу.

— Скажешь, дни свои укоротишь, — пригрозил Утишка; уходя, хлопнул дверью.

Борлай в сумах вез мох. Утишка поджидал его, усевшись на окладники избушки.

— Все утро ищу тебя. На мою бабу самообложение наложили. Денег с нее много требуют.

— Это дело сельсовета.

— Девчонка у бабы чужая живет, — так, может, из-за нее? А много ли от девчонки работы? Зря баба пожалела бедную… Ты поговори с Байрымом, пусть он самообложение сбросит.

— Ничего я говорить не буду. В его руках писаный закон, — Борлай посмотрел Утишке в глаза, спросил: — А ты что о Бакчибаевой беспокоишься? Ты же с ней разделился.

— Разделился, но… ребятишки — мои дети. Они с голоду подохнут.

— Ой, ой… — усмехнулся Токушев. — При таком достатке с голоду не умирают.

— А тебе завидно? Вы с братом совсем их разорить хотите? — вскричал Утишка. — Что они тебе плохого сделали?

— Не кричи, — строго сказал Борлай. — Я вижу, ты доброй шкурой худое сердце прикрываешь.

— Я работаю. Ты меня не укоряй.

Утишка круто повернулся; ворча и ругаясь, пошел к своему аилу.

Хозяйственные заботы не покидали Миликея даже ночью. Во сне ему представлялись избушки с дымком над трубами, дворы — построенными, поскотина — загороженной; он видел весеннюю пахоту и густые хлеба, закрывшие землю зеленым шелком. Утром вскакивал раньше всех. Его радовало, что строительство шло быстро, не приходилось торопить алтайцев, — они сами то и дело спрашивали, как лучше выполнить ту или иную работу.

Когда заготовили достаточное количество леса на избушки, Охлупнев съездил в село и привез маховую пилу. Вскоре напилили плах. Пол в избе Борлая настлали ровный, строганый. Около избушки толпились люди, заглядывали в окна.

— Хорошо, только душно будет, — оказал Тюхтень, усевшись посреди пола.

— О! Да тут очаг развести нельзя. — Карамчи покачала головой.

Соседки посочувствовали ей.

— Без очага какая жизнь!

Карамчи ответила:

— Ваши мужья тоже строят. Вместе будем привыкать.

— Где чай станем кипятить? Араку где будем гнать?

Слова женщин заставили Борлая призадуматься. В самом деле, где же гнать араку? Ведь жена в угощении гостей не захочет отставать от других.

«Придется аил рядом с избой поставить», — решил он.

В избушке на полу — ворох глины. Глину черпали ведрами, высыпали за опечек и старательно колотили большими деревянными молотками. Миликей изредка бросал туда щепотку соли.

— Это зачем делаешь? — спросил Тохна.

— А чтобы лучше жар в печке держался. Печка тепленька — хозяину миленько.

Вечером Миликей Никандрович затопил новую печь, уселся на чурбан против чела и смотрел, как разгораются дрова.



— Дым пустил! Теперь бы мне Маланья Ивановна, дражайшая женушка, пирогов настряпала.

— Вези сюда бабу, — подсказал Токушев. — Хорошо будет!

— Твоими бы устами да мед пить, Борлаюшко.

— Избушка есть.

— Весной попробую сговорить.

Миликей встал и налил воды в глубокое корыто.

— А покамест нет здесь Маланьи Ивановны, придется мне, паря, самому за бабье дело взяться.

Он всыпал муки в корыто и стал прилежно разбалтывать.

На следующее утро он выкатывал калачи. Тесто было жидким и плыло во все стороны. Пекарь поторопился вытаскать из печи головешки и посадить хлеб. Калачи расплылись, превратились в лепешки, сверху корявые, будто по сырому хлебу набродили куры. Но Охлупнев не унывал:

— Не беда. Все-таки это хлеб. Помаленьку научимся, до всего дойдем, ясны горы!

Маленькую булочку — «заскребышек» — бросил под печку.

Борлай удивленно посмотрел ему в лицо и спросил холодно:

— Ты это кому давал?

Щеки Миликея Никандровича стали красными, как осиновые листья. По одному взгляду Борлая он понял, что алтайца не обманешь, да и за обман потом ругал бы себя целую неделю, но сознаться сразу не смог и сам себе выговаривал:

«Приехал учить хозяйствовать по-новому, жизнь помогать перестраивать, а сам в домовых верю».

Токушев ждал ответа. Охлупнев заговорил так, как лопочут провинившиеся дети:

— Ему… Ну, как бы тебе сказать…

— Доброму духу или злому?

Миликей Никандрович чувствовал себя глубоко виноватым и прятал смущенный взгляд. Это вернуло Борлаю спокойствие, верхняя губа его дрогнула, готовая растянуться в усмешке.

— Запечному, гром его расшиби… Мать моя говорила: «Не жалей заскребышки запечному — хлеб станет лучше печься».

— Миликей, не говори так. Сам знаешь, что все это глупость.

— Знать-то я знаю, что… нет ни бога, ни черта. А почему заскребышек бросил — сам себе объяснить не могу.

— Я не верю, а ты все еще веришь, — упрекнул Борлай.

После этого Охлупнев несколько дней при всяком разговоре с председателем вспоминал про заскребышек: «Дьявол меня угораздил бросить его!»

Глава шестая

В ту осень Сапог Тыдыков часто бывал в сельсовете. Первый раз он поехал туда, когда ему объявили о самообложении. Своего стремянного, Ногона, он оставил ожидать в долине; едва успел перешагнуть порог сельсовета, как Байрым Токушев строго спросил:

— Почему самообложение не платишь?

— Какое такое самообложение? Я ничего сам на себя не накладывал.

— Собрание наложило. Ты не хочешь платить? Табуны твои продадим с торгов.

— Я Советскую власть люблю, как родную мать. Всегда с радостью выполняю все приказы. Сколько с меня полагается?

— Три тысячи семьсот тридцать.

— Такую сумму я платил. Сегодня же привезу все квитанции. Второй раз требуешь? Это и есть самообложение?

Борода Сапога дрожала, на щеках выступили бурые пятна, но он опять сдержался и продолжал тем же покорным голосом:

— А ты, заботливый председатель, не забыл, что у нас четыре хозяйства? Как же, давно четыре… Я с сыном и с женами разделился. Они не хотят по-советски жить. А я по-старому не могу… Сердцу моему противно.

— Акта нет. Без акта раздел не считается, — заметил Аргачи.

Минуты две Сапог теребил тощую бороденку и совал ее в рот — жесткий волос хрустел на зубах, — спрашивал себя, куда бы поехать с жалобой, но не мог найти ответа.

Раздумье оборвал взмахом кулака: «Домой поеду».

Ногон в ожидании Сапога ездил по долине взад и вперед. В ту минуту слуга оказался впереди своего хозяина. Сапог придержал коня и громко закашлял: не увидел бы кто-нибудь, что стремянный, забыв о почтении, едет впереди главы сеока Мундус.

Ногон оглянулся, и скуластое лицо его с трясущейся челюстью сразу потемнело, а тощая бороденка задрожала больше обычного.

30

«Выше огня» — между очагом и кроватью.

31

Кермес — один из злых духов. Шаманы говорили, что душа умершего превращается в кермеса и причиняет людям зло. Слово стало ругательным.