Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 56 из 92

Однако с днем рождения ничего не вышло. Только сварили картошку, всех командиров вызвали в полк. Ночью. Вернулся он уже под утро. Будит меня, я немного испугалась, а он говорит: «Нет, Лизонька, не то... Идти надо».

Мы шли вперед, шли на запад, а навстречу нам двигалась отступающая армия. Никто ничего не понимал. Нам тогда трудно было разобраться в том, что происходило. Казалось, царил полный хаос, совершеннейшая неразбериха. Но на самом деле это было не так. Оказывается, чтобы понять происходящее, потребовалось больше двадцати лет. Совсем недавно узнала я от Бажкевича, бывшего командира 2-й дивизии народного ополчения Сталинского района, т. е. от командира нашей дивизии, что мы были поставлены прикрывать отход наших войск. Но оказались в окружении. Немцы летают над нами, сбрасывают листовки, показывают самолетом круг, кольцо. Бойцы шепчутся: окружены, немцы идут к Москве. Командиры тоже шепчутся, но вслух ничего не говорят. Наконец подходит ко мне командир 1-й роты, пожилой, из запаса.

— Лиза, — говорит, — я ухожу со своей ротой в лес. Нам нужна сестра. Пойдем с нами.

Я возмутилась, стала его стыдить, а он грустно так покачал головой, повернулся и пошел. Появились раненые, меня перевели в медсанбат, рассталась я со своим ротным, не попрощавшись.

Сарай с сеном, и в нем раненые. Доктор делает операции, бинтов нет, одеял нет, руки грязные.

— Посмотрите, сестра, может быть, кто умер, тогда возьмите шинель, накройте этого.

Я пошла посмотреть и слышу крик: «Танки! Танки! Танки!» Выскочила из сарая, вижу: бегут как ненормальные, прямо лавина убегающих мимо нас. Гляжу — танки. Я подняла руку: «Стой!» Молодые стали останавливаться, смотрят, ждут от меня приказа. Человек чем старше, тем осторожнее, молодежь еще не знает беды. Уложила их вдоль ручья. Раздала бутылки с горючей смесью тем, кто взял, — охотникам. Двоих безоружных поставила санитарами. Бежит капитан.

— Кто здесь командир?

— Я, — говорю.

— Так как же ты, дура, их положила?! Прямо под танки!

Нашел неподалеку канаву, перевел бойцов туда, а мне говорит:

— Сестра, бегите в деревню, снимите форму, переоденьтесь.

— Не пойду! Сам беги переодевайся!

Танки... Крутятся, пауки настоящие. На нас. Как сиганули в лес! Танки за нами. Леса мелкие, а мы не врассыпную, а все в одном направлении дунули. На олимпийских играх никто так не бегал и не пробежит.





Выбежали на какую-то дорогу, на ней машина штабная. За ней повозки. Осталось человек двадцать, кто-то на танки бросался с бутылкой, кого-то догнали, подавили. Лес стал гуще, танки не пошли дальше. Меня под руки вытащили на эту дорогу. А тут только что с самолета полосовали. Мы котлы с повозок сбросили, положили раненых. Стала перевязывать, машина дернулась, повозка за ней, так я и осталась на повозке. Скорей, скорей! Машина въезжает в деревню, за ней повозки, за повозками люди, а из-за дома выходят немцы и тихо так, спокойно: «Ха-а-а-льт!»

Два командира с нами было. Один бросился к лесу, прошили автоматом. Другой застрелился. Я легла в повозку, накрылась шинелью. Не воевала, а в плену оказалась. И застрелиться нечем. Построили всех с поднятыми руками, приказали снять звездочки. Сняли. Тогда немцы пошли по повозкам. Вытащили меня, толкают автоматом в спину, ставят в эту же группу. А я иду и думаю: «Рук не поднимала и звезду не рвала, немец снял». Нас было человек тридцать, а в деревне нашего брата оказалось — и не сосчитать сколько. Только своих я среди них не нашла. Так начались мои беды.

Тысячи были в этой деревне. Тысячи! Немцы здесь уже не первый день, завели четкий порядок. Раненые лежат на земле, но положены рядом. Мертвых убирают. Нас подравняли, и перед строем вышли переводчики и в штатском. Несколько раз громко объявили: «Врачи, медицинские сестры, санитары могут выйти из строя и встать на левый фланг. По положению Красного Креста они не являются военнопленными и будут служить в немецких госпиталях».

Никто не вышел. А я забралась поглубже в толпу. Тогда нас погнали. Мы вышли из деревни колонной по шесть человек в ряд, колонной, у которой не видно было ни начала, ни конца. В деревне немецкие солдаты стояли вдоль обочины и сдирали с нас все, что им нравилось, — часы, одежду, сапоги. Конвоиры ехали верхом на лошадях, они не останавливали грабителей. Около меня шел один в бурке, не отдавал ее. Немец стал вытаскивать его из колонны, а он подрался с ним. Бурку с него содрали, и немец тут же прошил его из автомата, ранив еще двоих наших. Те закричали, но их тоже вытащили и прикончили на обочине.

Мы шли и шли. Только теперь нас совсем не кормили и не поили. День, два, неделю... две недели. Когда немцы отдыхали, они разводили костры, ели, пили, смеялись, а мы стояли. Сначала не разрешалось садиться на остановках, потом — стоять. Спали мы всегда в открытом поле, чтобы не могли убежать. Вокруг у костров ставили пулеметы. Начинались морозы. По ночам мы копали под собой землю, иногда попадалась мерзлая картошка. Это было великим счастьем. Мы проглатывали ее, не успев очистить хорошенько от земли и озираясь по сторонам.

Хорошо, хоть ты не знал и теперь не узнаешь, что такое голод. Голод делает человека диким зверем. Мы впадали в состояние дикарства. Один раз на нашем пути попалась дохлая лошадь. Люди бросились на нее с оскаленными зубами и, отталкивая друг друга, разрывали вздувшийся лошадиный живот и ели куски сырого тухлого мяса. Оно было все в червях, но это не останавливало. Мы теряли человеческий облик, наступило полное безразличие ко всему, кроме еды. Так мы шли еще неделю.

Я была одна среди мужчин. Это очень трудно. Мне и до плена было нелегко, а здесь... Но спать меня клали всегда внизу. Кто лежал на самом верху, того утром оттаскивали на обочину дороги: был уже декабрь. Меня клали вниз. Пальцем не пошевелишь, зато тепло. Не все вставали уже поутру, кое-кто был еще жив, но утром вставать не мог или не хотел. Таких немцы пристреливали. Наступили дни, когда и я не хотела вставать, но меня поднимали и ставили на ноги. Кто были эти люди, я не знала и никогда не узнаю. Я становилась уже полной доходягой, вот-вот и конец.

Когда нас гнали через деревни, бабы голосили, высокими голосами на одной ноте громко и жалостно кричали: «И куда же вы, миленькие?! Да роднешенькие вы наши, да куда же вас гонят?!» Немцы уже привыкли и не обращали внимания. И вот один парень крикнул бабам: «Чего орете зря?! Среди нас женщина. Дайте юбку». Прошли немного, и по рукам передают длинную юбку. Я быстро скинула шинель, гимнастерку и осталась в одной майке на морозе. Майка была еще домашняя. Юбку надела прямо на брюки. На бугорке стоят три девочки. Я вышла к ним и говорю: «Девочки, возьмите меня под руки, ведите скорее в избу!» Девчушки жмутся, тоже ведь напуганные. Тут рядом со мной встала пожилая женщина в рваном ватнике. Накинула на меня свой платок, взяла под руку и медленно так, незаметно отводит в сторону. Сначала мы оказались около плетня, а потом она завела меня в дом.

Вошла я в избу — зеркало. Маленькое такое, мутное деревенское зеркало. И вижу: доходяга, полнейшая доходяга, самая настоящая идиотка. Рот открыт, глаза безумные, волосы колтуном. Не то что женского, человеческого ничего нет в лице. Животное.

Тетя Настя подхватилась, бедная (эту женщину звали тетя Настя), — сама не рада, свалилась я ей на голову.

— О господи! — причитает. — Полезай скорее на печку пока что! У нас тоже немцы стоят. Ох ты горе мое, горе!

Забралась я на печку, забилась в угол, зарылась в тряпье и тут же заснула. Может, сознание потеряла, словом, провалилась в беспамятство. В тепле столько времени не была, а тут русская печка!

Растолкала меня тетя Настя уже в темноте, шепчет, что уходить надо, что отведет она меня. Дала мне старуха детский полушубок, рукава чуть ниже локтя. Кое-как напялила. На ноги тряпки намотала, и лапти нашлись. Тихо слезла с печки, немцы спят в горнице. В темноте задворками и огородами пробрались к учительнице. Та дрожит вся, трясется. У нее полно детей, своих и чужих каких-то. Чуть свет разбудила меня учительница и выпроводила. И пошла я на восток к фронту, не зная, есть ли фронт, есть ли наша армия, есть ли Москва. Но сколько бы я ни передвигалась, путь мой лежал на восток.