Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 207 из 210

– Ну, так что? Ты уже решился заговорить? Кто же ты? И откуда прибыл?

Никита не ответил. На лбу его выступили капельки пота. Чтобы отвлечься, он принялся рассматривать серое небо в розовых прожилках. Утро выдалось сухое, морозное. У солдат, похожих друг на друга, как близнецы, изо рта при дыхании вырывался пар. Глаза их, уставленные в пустоту, не выражали ничего. То, что тут происходило, солдат этих никоим образом не касалось.

– Отлично! – сказал полковник. – Можете начинать.

Палач медленно отступил шагов на десять, ухватил покрепче длинный кнут, заканчивавшийся ремешком, сделанным из полоски отвердевшей кожи, прижмурил глаза и взмахнул рукой. На мгновение, пока Никита ждал удара, ему стало страшно и тоскливо, но вот он ощутил ужасный ожог на спине, у лопаток. Края сужающегося к кончику, неровного ремня резали не хуже бритвы, вгрызались в его кожу. Никита, сцепив зубы, хрипло застонал… Три, четыре, пять… Палач наносил удары крестообразно: от правого плеча к левому боку, следующий – от левого плеча к правому… Теперь между ударами он чуть отступал, отдувался и стряхивал кнут, чтобы стекла на землю кровь. После двадцатого удара остановился и выпил водки. Спина Никиты к тому времени представляла собою одну сплошную рану и вся горела, будто по ней прошлись огненной бороной. Сердце выпрыгивало из груди, он дышал, как выброшенная на прибрежный песок рыба, во рту был привкус железа. Несчастный изо всех сил призывал к себе смерть, но что-то внутри требовало, чтобы он жил, изувеченное пыткой тело глупо сопротивлялось разрушению, несущему полную свободу. Полковник Прохоров побледнел, пухлые его щеки мелко дрожали – наверное, не мог вынести вида мучений.

– Ты заговоришь наконец, отребье? – спросил он с таким гневом, словно упрямство Никиты осложняло ему работу. – Подумай, болван: если ты заговоришь, останешься жить! Я велю тебя отвязать после пятидесяти, а не ста ударов…

«Они отвязали Христа, думая, что Он мертв… Но Его матушка, Пресвятая Богородица, в подземелье выходила Сына… Он вновь обрел дар речи… И укрылся в пустыне… И жил там до старости, до глубокой старости, в одиночестве и в молитвах…» Услышанное когда-то от шамана мешало ему сосредоточиться на словах полковника, они попросту пролетали мимо его ушей. А не поменял ли Христос взглядов, состарившись? Остался ли Он и в годах верен тому, что проповедовали от Его имени ученики? Не воспринимал ли к тому времени Евангелие как юношеское творение, требующее теперь пересмотра? Как знать, возможно ведь, что в семьдесят, в восемьдесят лет Спаситель подарил миру другое Послание, более мудрое и ведущее к истинному счастью, Послание, сближающее творение с Творцом, день с ночью, жизнь со смертью… Никто не слышал последних слов Господа нашего Иисуса Христа… Песками пустыни замело его голос, песками пустыни захоронена его тайна… Вот почему люди до сих пор такие злые… Христос, весь в морщинках, с печальным взглядом выцветших глаз, с длинной белой бородой, как у дедушки, склонился над Никитой… И тут его охватил немыслимый ужас: а вдруг это дьявол принял облик Спасителя? Никита хотел было перекреститься, но руки были накрепко прикручены к колодкам. Зубы его стучали, как в лихорадке. «Ты, который вынес столько страданий, помоги мне в этих муках! Он жил во времена Понтия Пилата… Его окружали полные ненависти евреи… Никита стал про себя читать молитву Господню: „Отче наш, иже еси на небесех…“»

– Начинай! – скомандовал полковник.

– «Да святится имя Твое…»

Сотрясение чудовищной силы прервало его молитву. Он зарычал, обдирая глотку этим звериным рыком. Теперь моменты боли чередовались с секундными передышками, рубцы ложились на спину один рядом с другим, рисуя на израненной коже квадраты и ромбы. Никита едва успевал глотнуть воздуха между двумя ударами ремня по плечам. На мгновение прозрев, он ясно увидел перед собой нечищеные сапоги солдат, подернутую ледком лужу, кучу лошадиного навоза, кирпичную стену… потом все полиняло, закружилось, смешалось, и он почувствовал смертельную тошноту. Двадцать восемь, двадцать девять… Добралась ли уже Софи до Читы… Виделась ли она с Николаем Михайловичем… Если виделась, то, конечно, счастливая, даже и не думает о нем, о Никите… Хорошо… Именно это и позволяет ему надеяться на будущее счастье: для того, чтобы она стала его после смерти, необходимо, чтобы она забыла о нем при жизни… Безумная идея словно бы углублялась в его плоть с каждым ударом кнута.

Новая передышка, дольше других. Поменяли палача. Солдат выплеснул в лицо Никите ведро воды. Он жадно глотал ее, и ему мерещилось, будто пьет из родника. К нему вернулось детство. Река… Деревня… Красный платочек мелькает в поле густой ржи… Тут пытка возобновилась – и удары посыпались с неумолимой регулярностью. Кнут свистел, кнутов стало много, много, это уже не кнуты, это летят стервятники… Они слетаются со всех концов земли и камнем падают на спину Никиты. Они рвут ее своими клювами, своими когтями… Он, попытавшись отбиться, вдруг затих, перестал их замечать… Мучения становились все более острыми, все более невыносимыми. Теперь он чувствовал не ожоги – только удары. Каждый глухо отдавался внутри, проникая до кишок, останавливая кровь в жилах, не пуская воздух в легкие.

После пятьдесят четвертого удара он потерял им счет. Думать он уже не мог – ни единой мысли не приходило в голову. Вселенная стала для него замкнутым пространством, отдаленным и враждебным – там ему нечего делать. Он потерял сознание, потом очнулся от ощущения, что холодная волна поднимается от ступней к груди и заливает сердце. Глаза его были открыты, но он уже ничего не видел. Из непроглядного мрака доносились голоса:

– Прошу вас, соблаговолите проверить…

– Он еще жив, ваше высокоблагородие. Как нам поступить?

– Продолжайте.

После восемьдесят седьмого удара палач остановился, не дожидаясь приказа. Он уже несколько минут как истязал безжизненную плоть. Солдаты отвязали тело и попытались усадить его на барабан. Но Никита ткнулся лицом в землю. Он был мертв. Подбежал врач, приподнял за волосы голову казненного, отпустил и сказал:

– Все кончено, ваше высокоблагородие.

10

В окошко камеры просачивался свет луны. Сидя на соломенном тюфяке и глядя на своих спящих товарищей, Николай думал о том, как ему повезло. После доказательства любви, которое он только что получил, нет у него больше и не будет никогда права жаловаться. Завтра утром его под конвоем поведут на свидание с Софи. Ему хотелось на весь мир прокричать о своем счастье, но необходимость уважать чужой сон мешала крику вырваться из его груди. Но как, как, как его сокамерники могут спокойно спать, когда он ждет утра словно освобождения! Озарёв вдруг понял, что страшно хочет пить. Ему станет легче, как только глотнет воды. Кувшин стоял на столе – на другом конце камеры. Николай скинул с себя одеяло, подвязал за колечко цепи к поясу, чтобы меньше гремели, и вскочил на ноги. Слава богу, звон никого не разбудил… В конце концов он стал таким же привычным, как все звуки каторги… Даже по ночам бессознательные движения спящих узников время от времени воскрешали эту музыку… В камере двадцать кроватей, и они составлены так близко, что Николаю пришлось буквально проскальзывать, повернувшись боком, между двумя рядами. От дымящейся у двери печки тянулся едкий запах сажи. Запахи накладывались один на другой, но тот, что исходил от лохани, отведенной заключенным для отправления естественных надобностей, был куда сильнее. И в этой удушающей вони срубленные усталостью арестанты видели сны о свободе…

Продвигаясь мелкими шажками вперед, Николай видел справа и слева от себя это кладбище надежд. Среди этих каторжников нет ни одного, кто был бы в прошлом человеком, обделенным судьбой. Такие все разные – князья, генералы, поэты, выходцы из знатных дворянских семей – они сведены теперь к общему знаменателю. Только взглянув на них, можно оценить, насколько преходящи все блага земные, насколько легко угодить в бездну, внезапно открывающуюся за поворотом дороги жизни… И все-таки их участь в Сибири не так ужасна. Ну, используют их по восемь часов в день на бессмысленных земляных работах, но это можно осилить. Пища, которую им дают, конечно, невкусная, отвратительная даже, зато обильная. Охранники относятся к ним почтительно. С ними не содержат ни единого уголовного преступника. Цепи, пожалуй, самое тягостное здесь, думал Озарёв, но и к ним привыкаешь, и это вполне можно перенести. Во всяком случае, ему так кажется. Из-за Софи! Его товарищи вздыхали, стонали, возвращались во сне к своим бедам, и он смотрел на них с дружелюбной жалостью, как будто был королем среди нищих.