Страница 30 из 58
— Цепями?!
— Да, да, именно так! Ведь во имя этих норм человек, он или она, уже никогда не сможет, не имеет права полюбить другого! Как же, ведь в соответствии с «нормами» это называется «аморальный поступок», или, еще лучше, «неправильное поведение в быту»… Неужели вы не слышите, как звякают эти железные, спаянные в цепь слова? Вы, конечно, читали «Живой труп»? Вам не приходило в голову, что это ведь и к нашему времени применимо?
— Ты… ты соображаешь, что говоришь? — прервал его Завьялов.
— Еще как соображаю! — воскликнул Виктор. — Вы подумайте только: когда у нас судят человека за то, что он не испытывает больше никаких чувств к своей жене или, скажем, невесте, то прежде всего озабочены «ее» страданиями. Но никто не хочет представить себе те страшные месяцы и годы, которые предстоит прожить людям, насильно скованным «моральными нормами»! И знаете, почему это происходит? Из отрицания права человека на внутреннюю свободу. Знаю, знаю, вы сейчас наброситесь на меня, скажете, что я проповедую свободу анархиста, мещанина, черта в ступе! Скажете, что так можно докатиться до свободы поджога, убийства, бог весть чего! Но это риторика, игра в слова, не больше. Моя внутренняя свобода не угрожает обществу, и я…
— А человеку, которого ты бросил? Которому наплевал в душу? А ребенку?
— Ну, а при соблюдении ваших этических норм разве никто не страдает? — без промедления ответил Виктор. — Но мы на это закрываем глаза, потому что речь идет о, так сказать, официально утвержденном страдании. Эмоции собственницы, желающей приковать к своей постели человека только на том основании, что они столько-то лет назад побывали в загсе, вызывают поток умилений. А ханжи и лицемеры моментально извлекают на свет божий ржавую цепь «этических норм» и торжественно несут ее на вытянутых руках. И уже раздуты горны, и кузнец с молотом стоит, наготове…
Он говорил и говорил, почти без пауз, руки его были подняты на уровень лица, и, жестикулируя, Виктор то сжимал, то расправлял пальцы.
— На какое-то мгновение Завьялову пришло в голову, что Виктор похож на фокусника, который выбрасывает изо рта бесконечную цветную ленту, лишь время от времени касаясь ее пальцами.
«Почему я вообще слушаю его? — спросил себя Завьялов. — Зачем было начинать весь этот разговор, позволить этому подонку уйти в кусты, отдышаться, собраться с силами? Почему я с самого начала не дал ему оплеуху, не вытряс из этого тщедушного тела ясные, прямые ответы».
— А любовь? — спросил Завьялов. Виктор умолк, точно споткнулся о невидимое препятствие.
— Что… любовь? — недоумевая, зачем его отвлекают не идущими к делу вопросами, переспросил он.
— Как ты думаешь, Лиза любила тебя?
— По-видимому, да. И что же из этого? Ведь я тоже любил ее!
Он произнес это так, словно его необоснованно упрекнули в задержке денежного долга.
— Ты, по-видимому, считаешь, — сказал Завьялов, — что вправе решать все сам, а остальные должны лишь приспосабливаться к твоим решениям. Так? Какое это имеет значение, продолжает она меня любить или нет, если я сам перестал ее любить! Так?
— Если вы хотите перевести все в чисто эмоциональный план… — раздраженно начал Виктор.
— Но любовь-то — это ведь и есть «эмоциональный план», Виктор, разве не так? Любовь — это и радость, и слезы, и муки, все, все! «Эмоциональный план» — прекрасные слова! Сущая находка для всех тех, которым ты устраиваешь погром. А что не эмоциональный план, хочу я тебя спросить? Человек — это в каком плане, а? Разве вся его жизнь не состоит из радостей, горестей, порывов, увлечений, разочарований? Эх ты, великий гуманист! Для тебя любовь Лизы — просто «эмоциональный план», а я вижу ее действительные слезы, ее мучения! И ты хочешь уверить меня, что живешь «по совести»? Да разве ты человек? Ты просто программированная кибернетическая машина, заряженная модной терминологией, вот ты кто! Программированная машина!
— Я понимаю, — снисходительно усмехнулся Виктор, — вы сейчас слушаете меня с ужасом, одно ваше подозрение сменяется другим, вы боитесь, уж нет ли у меня и впрямь политической программы, которую вы обязаны заклеймить и разоблачить. Успокойтесь. Повторяю, я хочу одного: пусть меня оставят в покое.
— И в чем же заключается этот твой «покой»?
— Гм-м… В ощущении внутренней свободы, если хотите знать. Я хочу делать то, что мне хочется^И чтобы никто мне не мешал.
— А что же, интересно, хочется такому индивидууму, как ты?
— Да ничего особенного. Очевидно, буду делать то, что положено. Строить дороги, поскольку меня этому учили. Но я не хочу, чтобы меня выводили из состояния моей внутренней свободы. Я не хочу ничего знать «наперед». Знать «наперед» — значит уже связать себя. А я не желаю быть связанным ни ржавой цепью, ни розовыми ленточками. Да, в один прекрасный день мне стало страшно, за мою внутреннюю свободу, возникла угроза, что я превращусь в ездовую клячу. И я понял, что должен порвать мои отношения с Лизой.
— А ребенок?
— Ребенок? — с удивлением переспросил Виктор. — Но разве он все-таки родился?
— Подлец! И ты еще спрашиваешь?
— Но… но я же, честное слово, не знал об этом! — воскликнул Виктор, и в его голосе внезапно прозвучали тревожные нотки. — Лиза уехала из Ленинграда месяца три назад. У нее там неприятная история вышла, она с заместителем декана поссорилась… И ей пришлось уехать! Так, значит, ребенок родился?
— Ты принадлежишь к породе опасных людей, Виктор, — медленно произнес Завьялов. — Ты способен убить человека.
— Владимир Андреевич!..
— Молчи!
Для Завьялова все прояснилось. Он нашел ключ к этому парню. Тот ключ, который он мучительно искал и не мог найти в том, первом разговоре.
Он сам тогда был плохо вооружен. Старая обида еще держала его в плену. Ему хотелось думать, что все свои атаки Виктор направляет на тех людей, которые и его, Завьялова, привязали к земле. Филиппики Виктора косвенно оправдывали самого Завьялова, они как бы подтверждали закономерность его теперешнего поведения, его пассивность, его право жить «в полнакала».
— Молчи и слушай меня, — сказал Завьялов. — Ты много рассуждал о тяжелых временах, которые мы пережили. У меня больше оснований ненавидеть то, чему все мы были свидетелями. Потому что я не был только свидетелем. Я сам испытал все это. Много суток, израненный, голодный, я полз по болотам и трясинам, пробираясь к своим. Есть такие породы рыб: где бы ни находились, во время нереста они стремятся вернуться в те места, где родились. Эти рыбы преодолевают сотни километров по глубинам и по мелководью, через пороги и водопады; быстрое течение мешает им, они сдирают себе чешую, получают раны. Но пока рыба жива, она стремится к своей цели. Я был такой рыбой. Я полз к своим и дополз. А у меня в награду отняли все, что было для меня самым дорогим. Те люди, которые запретили мне подниматься в небо, тоже декламировали о справедливости. Но открыто действовали вопреки ей. На их вооружении была теория, утверждавшая нелепый принцип: чем дальше мы продвигаемся вперед к коммунизму, тем больше, по этой теории, усиливается сопротивление врагов внутри нашей страны. И вот мне хочется спросить тебя, молодой, двадцатичетырехлетний человек: стоит ли призывать совесть и справедливость лишь для того, чтобы прикрыть их тенью свою собственную жестокость?
—. Но, Владимир Андреевич! — воскликнул Виктор неожиданно тонким голоском. — Я же не знал…
— Молчи. Это ты мне сказал в прошлый раз: нет догм, есть ситуация и решение. Я спросил тебя тогда: где же компас? Ты ответил мне: совесть. Ну, а если это подлая, поросшая мохом совесть? Если это совесть-автомат, послушная, дисциплинированная совесть, всегда подсказывающая то, решение, которое тебе выгодно? Я тоже против того, чтобы ханжи бездумно разрубали сложные узлы человеческих отношений. Но какие такие сложности стояли — перед тобой? Кто это нес, кто уготовил для тебя ржавую цепь? Кого ты хочешь обмануть? Ведь все было очень просто. Тебя полюбила девушка, хорошая, порядочная, верная. Ей пришлись по душе твои разговоры о совести и о внутренней свободе человека. Ты для нее стал олицетворением всего доброго, что открылось теперь перед нами, всего, что связано с нашим будущим. И вот она ждет ребенка. Ты пугаешься. Это бывает. Трусы, наверно, будут существовать и при коммунизме! Я не сразу понял, чего ты боялся. Теперь знаю: это ты называешь потерей ощущения внутренней свободы. Но будет понятнее, если я назову это боязнью ответственности. Ты спросишь: какой и за что? Прежде всего за судьбу других людей. В данном случае за судьбу Лизы и ребенка. Ты против того, чтобы ханжи и лицемеры бесцеремонно вмешивались в личную жизнь человека? Ты против бюрократизма? Я тоже против. Я с тобой, когда ты ратуешь против догматизма, против лицемерия и ханжества. Но ради чего ты нападаешь на них? Может быть, ты за подлинную чуткость? За понимание человеческой души? Врешь, ты за бесконтрольную свободу делать подлости, вот в чем дело! И поэтому я — против тебя! Ты отстаиваешь свои понятия о совести и справедливости. Для большинства их ценность, их реальность определяется тем, идут ли подсказанные ими решения на пользу людям. Для тебя же эти понятия существуют независимо, сами по себе. Никто не вправе контролировать, как ты применяешь их в жизни. Никто, кроме тебя самого. Так ты считаешь. А ты сам, как видно, не строгий контролер. Ты заключил негласную пожизненную сделку с совестью и справедливостью. Ты формально берешь их на вооружение и прославляешь на каждом перекрестке, а на практике…