Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 69 из 70



Шерстяной (блатн. жаргон) — заключенный, выдающий себя за блатного.

Шконка (блатн. жаргон) — койка.

Шмон (блатн. жаргон) — обыск.

Щука (блатн. жаргон) — опытный, проницательный следователь.

Эдикт — указ.

Эдил — римское должностное лицо городского магистрата, занимавшееся управленческой деятельностью в определенной области.

Эллинисты — приверженцы синтеза греческой и восточной религий.

Эпистула — письмо.

Эрарий — римская государственная казна.

МИФ, СВИДЕТЕЛЬСТВО И ПРЕДОСТЕРЕЖЕНИЕ

Роман В. Иванова-Смоленского «Последнее искушение дьявола, или Маргарита и Мастер»

…Ты видишь, ход веков подобен притче

И может загореться на ходу.

Во имя страшного ее величья

Я в добровольных муках в гроб сойду.

Я в гроб сойду и в третий день восстану,

И, как сплавляют по реке плоты,

Ко мне на суд, как баржи каравана,

Столетья поплывут из темноты.

Художественная рецепция этико-эстетических ценностей, переживших столетия и даже тысячелетия, иными словами — мифологии и литературной классики, предпринималась на всех этапах развития мирового искусства слова, включая ХХ век. Что касается рубежа ХХ—ХХI столетий, названная тенденция, очевидно, не только не утрачивает своего значения, но и становится одной из определяющих слагаемых творчества многих конкретных писателей разных стран и литературного процесса в целом. Причин тому немало; среди существеннейших из них следует выделить потребность человека, переживающего ситуацию безусловного мировоззренческого кризиса и рушащейся ценностной иерархии, в некой более или менее прочной нравственно-философской опоре, своего рода гаранте стабильности. Таковым сегодня, как и прежде, справедливо видится духовное наследие — живое воплощение связи времен и поколений.

Разумеется, в ряду разнообразных мотивов обращения современных авторов к культурной традиции чрезвычайно важны и мотивы собственно эстетические, поиски новых художественных возможностей изображения человека и мира. Ведь всякое талантливое, творческое освоение наследия сулит новые открытия — не только и не столько даже в самом наследии, сколько в современной писателю действительности.

Вряд ли необходимо доказывать, что особенно притягательными для художников слова были и остаются произведения литературы, в той или иной степени основанные на материале Книги книг. «Библия — бесконечность», — очень точно сказал в свое время российский философ В. Розанов; посредством содержащихся в ней образов и сюжетов все новые авторы стремятся придать своим повествованиям обобщеннно-символический, предупредительно-прогностический смысл, пытаются помочь современникам сопоставить личный духовный опыт с общечеловеческим, с праопытом.



Именно в русле художественного осмысления русской классики создал свою новую книгу белорусский русскоязычный писатель Валерий Иванов-Смоленский.

В. Иванов-Смоленский, член Союза писателей Беларуси (его настоящее имя — Валерий Григорьевич Иванов; по роду деятельности — юрист-практик с более чем 30-летним опытом работы в органах прокуратуры, коллеги отзываются о нем как о профессионале высочайшего класса), достаточно хорошо известен отечественному и российскому читателю своими остросюжетными книгами «www. оборотень. ru», «Записки кладоискателя», «36 часов из жизни прокурора», «Капкан для оборотня» о содержании которых говорят сами названия. Новый роман В. Иванова-Смоленского «Последнее искушение дьявола, или Маргарита и Мастер» (2007) представляет собой художественную интерпретацию «Мастера и Маргариты» Михаила Булгакова — книги, которая не только во многом основана на мифе, но и сама давно стала своеобразным мифом, полным тайн и загадок.

Как известно, над романом «Мастер и Маргарита» М. Булгаков работал с 1928 по 1940 г., то есть до конца своих дней. Работал, находясь в тяжелейшем моральном, физическом и материальном состоянии, обусловленном многими факторами — разлукой с братьями, «сердечной тоской» по ним; смертью писателей Е. Замятина и И. Ильфа, принадлежавших к не слишком широкому кругу его друзей; беспросветным одиночеством и элементарной нищетой; главное же — запретом на публикации и постановки (игрались только «Дни Турбиных»), чудовищной травлей, обвинениями в «реакционности», «бездарности», «убогости», «посягательстве на советский строй». 27 марта 1929 г. Е. С. Булгакова делает в дневнике запись: «Положение наше страшно», а спустя ровно год, 28 марта 1930 г., М. Булгаков в адресованном правительству страны письме, помимо прочего, с горечью констатирует: «…я обнаружил в прессе СССР за десять лет моей работы 301 отзыв обо мне. Из них: похвальных — было 3, враждебно-ругательных 298». Семью годами позже он напишет: «Сейчас сижу и ищу выхода, и никакого выхода у меня, по-видимому, нет… За семь последних лет я сделал шестнадцать вещей разного жанра, и все они погибли. Такое положение невозможно, и в доме у нас полная беспроглядность и мрак». Вопреки неимоверным усилиям писателя («Дописать раньше, чем умереть»), роман остался незавершенным. 26 лет хранился он в бумагах М. Булгакова, прежде чем в 1966–1967 гг. был опубликован журналом «Москва» в сопровождении статей К. Симонова и А. Вулиса.

Книга В. Иванова-Смоленского «Последнее искушение дьявола, или Маргарита и Мастер» и выросла, по собственному признанию автора, из желания попытаться проникнуть в тайну замысла великого предшественника и, в связи с этим, «построить несколько иную версию изложения евангельских списков». То, что именно библейская, евангельская линия булгаковского произведения увлекла нашего современника, — неудивительно, поскольку, по мнению большинства литературоведов и писателей, исследователей и почитателей творчества М. Булгакова, как раз она является самой яркой, самой впечатляющей частью незаконченного, во многом несовершенного, неотшлифованного, но при этом гениального романа «Мастер и Маргарита». Об этом, в частности, писал о. Иоанн Шаховской в своем предисловии к первому русскому изданию книги в Париже (1967); высоко оценивая эпику ее «современных», «московских» страниц, он тем не менее замечает: эта книга — «не только обличение бесчеловечия обывательского. В центре ее встает очистительная гроза над Голгофой, входящая на ее страницы внутренней повестью о Римском Прокураторе Иудеи, Понтии Пилате». Об этом же, несколько сдержанно, писал и К. Симонов: «…Если говорить об истории Христа и Пилата, то это вообще одни из лучших страниц русской литературы 20-х годов».

Спустя ровно сорок лет им вторит В. Аксенов: «А самое гениальное в этом романе — именно история Пилата… Поразительное проникновение в эту историю в Иерусалиме!.. Да-да, как будто он сам там сидел, подсматривал и все детально описал — и Пилата, и как хрустел песок под ногами у легата, и грозу… В Иерусалиме до сих пор говорят: „Посмотрите, какой сегодня закат булгаковский!“»

В. Иванов-Смоленский тоже считает, что, хоть замысел Булгакова доподлинно и неизвестен, «главными героями его романа были не Мастер и Маргарита». Не являются они главными персонажами и его книги, хотя их имена — с переменой мест — фигурируют в ее подзаголовке.

В сущности, начиная с подзаголовка, В. Иванов-Смоленский сознательно отказывается от суверенности своего произведения и затем последовательно, практически на всех художественных уровнях, придерживается принципа интерпретации знаменитой булгаковской книги. На уровне поэтики, отсылающей, условно говоря, к булгаковскому совмещению несовместимого, немыслимому сведению в единой повествовательной плоскости конкретно-земного, даже банального, с инфернально-условным. На уровне творческого метода, который (по отношению к роману М. Булгакова), думается, удачнее всего был определен о. И. Шаховским как «метафизический реализм». На уровне композиции, едва ли не симметричной булгаковской: «Мастер и Маргарита» состоит из двюх частей, в целом включающих 32 главы и эпилог; книга-интерпретация содержит заметку «От автора», 36 глав и глоссарий, включающий пояснения некоторых слов, использованных в произведении. Наконец, на уровне жанровой модификации, которая, согласно авторским определениям, синтезирует в себе приключенческий роман и реминисценцию.

Определение жанровой формы «Последнего искушения дьявола» как реминисценции особенно показательно и изначально предполагает его прочтение и восприятие в свете романа-предшественника. В общем-то, реминисценция в своей содержательной сути нередко используется в литературной практике; разница в том, что в данном случае сам автор изначально, как уже было сказано, декларирует «привязанность» своей книги к произведению-первоисточнику. Впрочем, четкой дифференциации понятия «реминисценция» (как и многих других, если не большинства, литературоведческих терминов) в науке об искусстве слова до сих пор не существует.

Так, автор-составитель «Словаря литературоведческих терминов» (2006) С. П. Белокурова раскрывает содержание этого понятия следующим образом: «Реминисценция (позднелат. reminisc;ntia — воспоминание) — неявная отсылка к другому тексту, наводящая на воспоминание о нем и рассчитанная на ассоциации читателей; воспроизведение автором в художественном тексте отдельных элементов своего более раннего (автореминисценция) или чужого произведения при помощи цитат (часто скрытых), заимствования образов, ритмико-синтаксических ходов и т. д.». Очевидно, по многим параметрам роман В. Иванова-Смоленского соответствует определению «реминисценция», хотя о неявности отсылок к тексту-предшественнику здесь говорить не приходится; наоборот, писатель делает все возможное (в том числе снабжает книгу специальным вступлением «От автора»), чтобы их акцентировать.

В связи с этим уместно привести из того же словаря определение аллюзии (франц. allusion — намек): «художественный прием, сознательный авторский намек на общеизвестный литературный или исторический факт, а также известное художественное произведение. А. всегда шире конкретной фразы, цитаты, того узкого контекста, в который она заключена, и, как правило, заставляет соотнести цитирующее и цитируемое произведения в целом (выделено мною. — Е. Л.), обнаружить их общую направленность (или полемичность)». Ясно, что при таком понимании реминисценции и аллюзии книга В. Иванова-Смоленского в гораздо большей степени подпадает под определение аллюзии.

Впрочем, состояние науки о литературе на сегодня таково, что один термин достаточно легко опровергнуть другим; например, известный российский литературовед В. Е. Хализев определяет ту же аллюзию иначе — как разновидность недомолвок, как намеки «на реалии современной общественно-политической жизни, делаемые, как правило, в произведениях об историческом прошлом». В любом случае, литературовед, имеющий дело с книгой «Последнее искушение дьявола, или Маргарита и Мастер» найдет благодатную почву для размышлений о ее жанре. Тем более что последний, как уже говорилось, осложнен и определением произведения как приключенческого романа — думается, своего рода авторской «наживкой» для массовой читательской аудитории, которой слово «приключения» говорит гораздо больше, чем ремисценция и аллюзия, вместе взятые. Говорю это не в упрек и не в обиду автору; в конце концов, это тоже способ привлечь внимание широкого читателя к серьезному произведению, каковым книга В. Иванова-Смоленского, безусловно, является. Кстати говоря, способ, давно и с успехом применяемый писателями-постмодернистами, — будь то Умберто Эко или Милорад Павич, Курт Воннегут или некто другой, не менее известный, для кого «засыпать рвы, уничтожать границы» между массовым читателям и эрудитом является делом принципа.

К слову, сама по себе жанровая неоднозначность новой книги тоже представляется своеобразной аналогией к роману «Мастер и Маргарита», палитра жанровых дефиниций которого, принадлежащих критикам и ученым, чрезвычайно широка: интеллектуальный роман, роман-миф, роман-пародия, мистерия, меннипея, неомифологический роман, роман-сказка, философский роман, сатирический и проч. — при том что каждое из этих определений имеет под собой основания, каждое дополняет читательское восприятие произведения новыми смысловыми параметрами.

Что касается системы персонажей в романе В. Иванова-Смоленского, то здесь наблюдаются существенные смещения акцентов. У М. Булгакова Маргарита — идеал истинной и жертвенной любви, любви прежде всего женщины к мужчине, но также и к человеку вообще, в особенности человеку обиженному, страдающему. В сравнении с Мастером, не случайно предпочевшим житейский покой и бытийное умиротворение, она более деятельна, пережитое вселяет в нее неистовство, страсть к разрушительству. Достаточно вспомнить разгром в доме Драмлита, когда досталось не только действительным гонителям Мастера, но и людям, случайно подвернувшимся под руку, не причинившим ему никакого зла. Затем, что важно, наступает отрезвление.

В романе В. Иванова-Смоленского душевное состояние и поведение Маргариты сохраняют конфликтную напряженность двух начал — женственного, мирополагающего, с одной стороны, и бесовского, влекомого искушением, с другой. Второе, однако, одерживает верх; отдавшая, причем по собственному настоянию, Воланду душу взамен сладкого чувства и необъятных возможностей неограниченной свободы, Маргарита становится не просто воительницей, но — частью мира Воланда, мира тьмы. В некотором смысле на ней тоже лежит вина за судьбу Мастера, понявшего, но не принявшего перевоплощения возлюбленной, не вынесшего своего одиночества, оставленности ею, своим последним ангелом: отчаявшись, он все же сжигает свою рукопись и, по сути, кончает самоубийством, задохнувшись в ядовитом дыму прежде, чем до его тела доберется огонь.

Двойственное впечатление (как и при чтении романа-предшественника) производит знаменитая троица подручных Воланда — Фагот, Азазелло и Бегемот; остающиеся у В. Иванова-Смоленского, в продолжение булгаковской традиции, своего рода персонажами-трансформерами, призрачными и одновременно убедительными, они стараются добросовестно — посредством всевозможных проделок и провокаций — выполнить поручение повелителя: убрать из мироздания Иисуса Христа, окончательно его уничтожить, привести Зло к необратимому торжеству. В некотором смысле они, хотя и «расчеловечившиеся» (о. И. Шаховской), иногда выглядят человечнее людей, даже обнаруживают сочувствие к Христу, оставленному учениками, презираемому народом, еще вчера с признанием и восторгом преклонявшимся перед ним, устилавшим ему путь пальмовыми ветвями и своими одеждами. «Увы, с горечью произносит Азазелло, — такова природа человеческая… Природная подлость заставляет их сначала сотворить себе кумира, а затем безжалостно низвергнуть его». «Похоже, он знает это и прощает их всех, — едва слышно добавил кот…» И мрачно заключил: «Чего не стало — того и не было».

Несмотря на хитроумность, неимоверную замысловатость и даже «изящность» сценариев уничтожения Христа, все усилия Воланда и его подручных оказываются напрасными: многовековая история противостояния Князя Тьмы с Иисусом Христом давно убедила первого, что избавиться от Христа можно только в строгом соответствии с законами, установленными людьми, то есть теми, за кого он страдал и боролся, кого простил за предательство и чьи грехи взял на себя, взойдя на Голгофу; в противном случае казнь Христа будет неправосудной и неизбежно обернется его воскресением. Дьявол способен на многое, кроме одного, — придать преступлению не вид, но суть законности и справедливости, ибо это невозможно по определению. Именно поэтому вновь и вновь воскресает Христос — и после Голгофы, и в Москве 1936 года, куда он перемещен благодаря стараниям мессира и где должна была осуществиться вторая попытка его уничтожения, на этот раз — посредством советской репрессивной системы («Там есть наш человек, он вам известен…») (две эти попытки и составляют основу сюжета новой книги).

Следует заметить, что Воланд в новом романе, по сравнению со своим булгаковским прототипом, еще более фантомен, и не только по той простой причине, что он существует вне времени; по сути, он лишь отдает распоряжения, вносит коррективы, подводит итоги, но сам почти не действует.

Гораздо более объемны образы Пилата и Христа. Как и у М. Булгакова, в новой книге они — фигуры ключевые, смыслообразующие; соответственно, и прочтения этих образов белорусским писателем представляются более значимыми, нежели «московская» и «римская» (в последней руками Маргариты умерщвлен «подлый Тиберий») истории.

В трактовке В. Иванова-Смоленского Понтий Пилат гораздо менее двойствен, чем у М. Булгакова; воин и полководец, «всадник в шести поколениях», он и в новой версии умен и проницателен, но все его помыслы сводятся к желанному возвращению в Рим, которое стало бы реваншем за длящуюся пятый год фактическую ссылку в забытую Богом провинцию. Здешний народ он ненавидит, его обычаи и уклад жизни презирает. С целью посеять серьезные потрясения, для устранения которых потребовались бы дополнительные войска императора Тиберия, солдаты по наущению Пилата оскверняют храмы, оскорбляют чувства верующих; ответные волнения прокуратор подавляет жестоко и беспощадно — в расчете на еще более масштабный и повсеместный мятеж. Хотя стоицизм плененного и обреченного на смерть Иисуса и в нем вызывает уважение, он отказывается утвердить приговор Синедриона на римский вид казни не столько из стремления сохранить ему жизнь и даже не столько из желания самому «умыть руки» («Не я пролью кровь его, но сами иудеи»), сколько в явной надежде на то, что теперь, когда начнутся массовые столкновения между стражниками Синедриона и приверженцами Христа, он дождется присылки новых легионов, зальет кровью Иудею и осуществит триумфальное возвращение в Рим. Если в римском прокураторе М. Булгакова, по справедливому замечанию о. И. Шаховского, «удивительно ярко видна основная трагедия человечества: его полудобро», то в отношении Пилата «нового» даже о «полудобре» говорить, в сущности, не приходится. Здесь зло однозначно, безальтернативно и лицемерно. Никакой метафизической тревоги о своей посмертной судьбе и бессмертной репутации прокуратор не испытывает, как не стоит он, собственно, перед проблемой нравственного выбора, в то время как адекватное восприятие образа булгаковского Пилата без учета этой проблемы немыслимо. В новой версии у Пилата иное, скажем так, идеологическое предназначение: продемонстрировать механизмы манипулирования, на которых зиждется насильственная власть, поступающая с каждым, будь то обыкновенный смертный, репресированный Сталиным, или сам Иисус Христос, как с разменной монетой, как с пешкой в большой игре.

Кстати говоря, изображение этих механизмов убедительно свидетельствует, что с незапамятных, мифологических времен по сегодняшний день техника насилия в мире, техника осуждения на смерть невиновных по большому счету не изменилась, разве что более изощренными становились сами методы уничтожения людей, как прежде, так и теперь согласующиеся с печально известным «Нет человека — нет проблемы». Иное дело, что белорусскому писателю для соотнесения мифа и реальности, прошлого и настоящего симпатические чернила уже не требовались; профессиональным языком излагаются формы и методы деятельности силовых органов в период культа личности — от сбора информации и анализа компромата, сыска и провокаций до протокольной рутины. Расширяется и круг персонажей: философствует Сталин, ставит перед подчиненными задачи всесильный глава НКВД Ягода, идет речь о Максиме Горьком, Вышинском, Кагановиче, советских военачальниках, упоминаются Карла дель Понте и «человек с пятном на лбу» (впрочем, обилие имен, призванных актуализировать исторические аналогии, и определенных — в прямом и переносном смыслах — «лобовых» деталей, их «педалирование» придают некоторую рыхлость финалу повествования и снижают притчевость произведения).

Впечатляюще написан В. Ивановым-Смоленским образ Христа, исказить который не удается ни первосвященникам, ни Воланду с его свитой. Как и в интерпретируемом романе, в новом произведении он подчеркнуто человечен; не просто предчувствуя, но зная свой удел, Христос тем не менее «с тоской и печалью» взывает к Господу в надежде, что в последнее мгновение Всевышний избавит его от «чаши сей». Эпизод этот, исполненный пронзительной печали, душевной боли и скорби, вызывает ассоциации с многочисленными литературными трактовками соответствующих евангельских преданий. В частности, с двума гениальными стихотворениями под общим названием «Гефсиманский сад». Одно из них принадлежит австрийскому поэту Райнеру Марии Рильке: