Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 57 из 89

— У всех косточки отдыха просят. Пусть отдыхают морячки. Поработали, спасибо. Представление о вас сделал Верховному. Может, и благодарность от него получите, а теперь — отдыхать.

— Но у нас, товарищ полковник, пушки.

— Знаю, что не рогатки. — Полковник нахмурился, его начала раздражать настойчивость лейтенанта. — Если бы у вас были не пушки, ты бы не ко мне и явился.

— У нас много пушек… и «катюши», — пробормотал растерявшийся Волков. У него просто не укладывалось в голове, что можно отказаться от помощи катерных артиллеристов. Разве армейцы так стреляют?

— А сколько их у вас, пушек-то? — хитро прищурился полковник.

Волков назвал цифру, услышав которую, в сорок первом году обрадовался бы не один командир корпуса.

— Подожди девять минут, — неожиданно предложил полковник, посмотрев на ручные часы. — Потом продолжим разговор.

Девять минут, казалось, тянулись бесконечно. Наконец, полковник, еще раз взглянул на часы, встал, вышел из переднего угла и сказал:

— Пошли.

На крыльце остановились. Слабый ветерок чуть доносил запах гари. На фронте вроде бы стало тише. Полковник присел на ступеньки крыльца, показал Волкову место рядом с собой и сказал:

— Благодать-то какая! Сейчас бы с удочкой посидеть…

Волков промолчал. Да и что он мог сказать на это? Конечно, хорошо посидеть и с удочкой, но время ли сейчас говорить об этом?

— Самое хорошее время для рыбалки, — продолжал полковник таким тоном, словно только рыбалка и интересовала его. — Ночи короткие, теплые…

И тут где-то слева яркая вспышка озарила небо, ослепила кособокий месяц, приподнявшийся над лесом, а вслед за ней раздался грохот. Он покатился дальше, усиливаясь с каждой секундой. Полковник немного посидел, то ли любуясь работой артиллерии, то ли все еще находясь по власти мечты. Молчал и Волков. Он понял полковника: Сейчас у него в руках была такая сила, что пушки гвардейцев могли отдыхать. Наконец полковник поднялся, торопливо сунул Волкову ладонь и сказал уже в дверях:

— Привет от меня Норкину и скажи, что ещё, может» встретимся.

На катера возвращались не торопясь.

— Ну, значит, пока отвоевались, — сказал Норкин, выслушав доклад Волкова. — Давайте отдыхать, братцы.

И дивизион погрузился в сон, который не могли потревожить ни залпы артиллерии, ни комары, тучами вьющиеся над спящими. Норкин не слышал, как утром подошли тральщики, не чувствовал, как матросы осторожно перетащили его в тень под куст: все эти дни нервы были напряжены, но вот теперь все кончено, и он сразу ослаб, поддался усталости. И эта реакция была настолько сильной, что напрасно Гридин тормошил его, крича в ухо, что получен приказ Верховного Главнокомандующего, в котором дивизиону объявлена благодарность, напрасно Селиванов и Ястребков пытались посадить его, напрасно подносили к его рту кружку с самогоном — он спал, спал без сновидений, выключившись из этого мира.

Проснулся он от ощущения непривычной тишины. Открыл глаза. Ветви куста почти касались лица. Солнце еле пробивалось сквозь их завесу. Норкин вскочил на ноги и с тревогой осмотрелся. Нет, все на своих местах: и притихший Бобруйск, и катера. Только стрельбы не стало.

С тральщика спрыгнул Гридин, подбежал и сказал, вцепившись в его рукав:

— Ну и спите вы, Михаил Федорович! Мы вас будили, будили, потом митинг провели, отсалютовали, а вы все спите! Даже не шевельнулись!

— А что, Лешенька, случилось?

— Бобруйск освобожден! Верховный Главнокомандующий нам благодарность объявил и приказал впредь именоваться «Бобруйскими»!

— Врешь?!

Нет, Гридин не врал. Это Норкин понял сразу, как только увидел бегущих к нему офицеров и матросов. Они смеялись, кричали что-то. Селиванов, подбежавший первым, облапил Норкина, и тотчас несколько рук стиснулаего ноги, приподняли над землей, и вот он, придерживая рукой кобуру, уже взлетел над кустами.

— Стой! Стой, стрелять буду! — кричит Мараговский, Норкина, наконец, поставили на землю. Мараговский не идет, а выступает. В руках у него диск от ручного пулемета, покрытый петухастым полотенцем. На нем кружка и кусок ржаного хлеба, посыпанный солью. Мараговский кланяется и говорит:





— Просим откушать нашей хлеб-соли во здравие всего гвардейского Бобруйского дивизиона!

Норкин смотрит на товарищей, на внушительную кружку, бесшабашно срывает с головы фуражку, бросает ее на землю и берется за кружку: нельзя не вылить в такой день!

Во второй половине дня на берегах Березины стали появляться пленные. Они шли сюда в одиночку и целыми подразделениями, под конвоем и самостоятельно. Шли поникшие, с опаской поглядывая на пушки катеров и на матросов и солдат, стирающих свое белье, блаженствующих в прохладных струях реки. Не верили фашисты в свое спасение: много числилось за ними тяжелых грехов. Но кругом всё было спокойно, ничто и никто не угрожал их жизни, и они, постепенно успокоившись, начали присматриваться к этим непонятным солдатам, столь страшным в бою и таким миролюбивым, добродушным сейчас.

Одна группа пленных расположилась вблизи тральщика Мараговского. Какой-то немец до того осмелел, что подошел к самому катеру и попросил прикурить, выразительно пощелкав пистолетом-зажигалкой.

— На, сатана, — буркнул Пестиков, протягивая ему свое кресало.

Рассыпая искры, немец зажег фитиль, прикурил от него сигаретку и сказал, возвращая «катюшу»:

— Благодарю. Может быть, закурите?

Пестиков знал очень мало немецких слов, да и то большинство их предназначалось не для печати и не для разговора с пленными. Однако он понял, что его благодарят, а протянутая пачка пачка сигарет объяснила остальное,

— Держи при себе свою траву, — проворчал Пестиков, отстраняя рукой пачку.

В это время на палубу вышел Мараговский.

— Жалеешь? — усмехнувшись, спросил он.

— Не душить же? — огрызнулся Пестиков и отошёл к пулемету. Пестиков сейчас не понимал себя. Что-то неладное творилось у него в душе. Ведь ненавидит он фашистов! Греха таить нечего: бывали и такие моменты, что в бою некоторые из них подымали руки. Не хотел видеть и не видел этого Пестиков: он бил и тем самым ставил матросскую точку в конце биографии фашиста. А вот сегодня вышли эти из леса, и нет у него желания раздавить их. Пустота в душе какая-то, и не знаешь, чего хочется. Людей почему-то в них увидел.

— Ты на меня не злись, — говорит Мараговский, присаживаясь рядом на коробку из-под пулеметных лент. — Думал, что дорвусь до них — кровью умоюсь…

Хрустят пальцы Мараговского. В глазах растерянность, тоска.

— Мараговский! Даниил! — крикнул кто-то из толпы пленных.

Мараговский вздрогнул, посмотрел на берег, прыгнул с катера и какой-то крадущейся походкой направился к группе пленных. Пестиков схватил автомат и последовал за ним.

Человек в немецком обмундировании — в нескольких шагах. У него хорошее русское лицо. Даже россыпь веснушек хорошая, русская. Но в глазах его застыл животный страх. Голос уже не радостный, а дрожащий.

— Мараговский… Мы же рядом жили…

Пестикову противно смотреть на его прыгающие губы, И он повернулся к пленным. Они перешептывались, жались друг к другу.

— Узнаю, — проскрипел Мараговский. — Хоть форма и чужая, но морда твоя мне знакома… Иудин.

— Юдин…

— Расскажи, соседушка, с какого года на фронте, в каких боях прославился? — спрашивал Мараговский, с усмешкой глядя на Юдина. — Может, ты и дружков моих уложил? Под Здудичами, под Паричами… Говори, говори, соседушка. Что же ты приумолк? Говоришь, обрадовался встрече? Защиты ищешь? — голос Мараговского зазвенел и оборвался. Нервный тик обезобразил, перекосил лицо. Мараговский рванул кобуру и выстрелил, почти не целясь. Голова предателя, казалось, раскололась, а сам он, будто его ударили под коленки, рухнул на землю.

— А ну, соседи, выходи! — крикнул Мараговский, шагая на толпу пленых. — Выходи, соседушки! Всех возьму под свою защиту! Негоже вам быть вместе с немцами, негоже!

Пистолетный выстрел громко прозвучал в июньском зное. Встрепенулись вахтенные. Солдаты и матросы, беззаботно плескавшиеся в реке и, казалось, не замечавшие пленных, выскочили на берег, схватили оружие и грозной лавиной покатились на пленных. Еще немного, только одно неосторожное слово, движение, которое можно истолковать неверно, — и не остановить побоища. Но сюда бежали и офицеры. Они окружили пленных. Гридин подбежал к Мараговскому и властно потребовал: