Страница 8 из 43
Такие проблемы, если верить бухгалтерским пересудам, одолевали Дымшица, но Анжелка о них, разумеется, не стала распространяться, просто спросила:
– Почему бы тебе не спрыгнуть прямо сейчас, пока не заржавел окончательно?
– Это мой корабль, Анжелка, – объяснил Дымшиц. – Вот такое у меня ощущение: есть экипаж, судовладельцы, а есть капитан. Не белка в колесе, а нормальный капитан дальнего плавания. И если что, я покину корабль последним.
– Не знаю, – подумав, сказала Анжелка. – Кораблей много, а жизнь одна.
– Не так уж много. Ровно столько, сколько капитанов, один в один.
– Не знаю, – повторила Анжелка с сомнением; Дымшиц улыбнулся в ответ, но не весело, а скорее галантно.
Потом они катались по ночной Москве, и Анжелка впервые своими глазами увидела стаи проституток по правой стороне Тверской, если ехать к Кремлю; девицы с энтузиазмом реагировали на «мерседес», разворачиваясь в цепь вдоль проезжей части, а Дымшиц ехал нарочно медленно, показывая Анжелке заповедник центровой фауны, и она с сосущим под ложечкой неправедным интересом разглядывала своих задолбанных жизнью сверстниц. Сделали круг почета вокруг Кремля, сиявшего нарядной елкой посередине ночной страны, потом покатили на Лихоборы. Со светофоров «мерседес» самозабвенно улетал в ночь, забывая об остальных машинах, на поворотах вжимался в землю всеми четырьмя шинами, чуть не брюхом, при этом в салоне было тихо, покойно, зыбко, как в теплой ванне. Анжелка, притопленная в мягком кожаном кресле, распластанная, летела по Нижней Масловке, по сплошной Тимирязевской улице, ощущая чувственное, физическое удовольствие от аттракциона быстрой езды; хотелось целиком отдаться полету, езде, могучей машине, удивительно приятному ощущению добротного дорогого комфорта.
– Скажи маме, что ты всерьез готова заняться обустройством вашей жизни, не повышая голоса, инструктировал Тимофей Михайлович. – Я знаю, она давно собиралась купить приличную квартиру, а то и две, и про дачу говорила, что никак не доходят руки обзавестись дачей. Скажи, что сама присмотришь квартиры, согласуешь выбор, займешься ремонтом, оформлением и так далее – короче, предъяви готовый бизнес-план помощницы по быту. И никуда мама не денется, вот увидишь. А как к этому приступать, я тебе потом расскажу. Идет?
Анжелка кивнула.
– А можно прямо? – спросила она перед поворотом, огибающим Тимирязевский парк; Дымшиц, проверившись, въехал в распахнутые настежь ворота, выключил скорости и, несколько подрастеряв дар речи, с преувеличенным вниманием озирался по сторонам. Не было никого. Машина, с хрустом приминая мерзлый мартовский снег, катилась по темной аллее парка, потом остановилась сама.
– Хочется немножко такого, – сказала Анжелка, имея в виду тишину и лес.
Дымшиц кивнул. Анжелка нажала кнопку на подлокотнике – стекло поехало вниз, впуская лес в машину, и он вошел, влез, по-ночному косматый, страшный и жалкий, весь помятый, взлохмаченный, прошитый фарами, с лунками оттаявшей земли вокруг каждого дерева, с застывшими слюдяными следами вчерашних людей.
Она вдохнула его, закрыла окно и попросила выключить фары.
Они сидели молча, в странном вязком оцепенении: Дымшиц опять думал о лекалах вечных сюжетов, а Анжелка не думала ни о чем, разрастаясь изнутри лесом.
– Оно откидывается? – спросила она про кресло.
– Интересно, что ты такое задумала, душа моя, – смачно пробасил Дымшиц. По-моему, это чревато.
– Вот тут, да?
– Это катапульта.
– Что?
– Нажмешь ее и вылетишь из машины как миленькая.
– Ну и фиг с тобой, – подумав, прошептала она. – Вылечу так вылечу. Поцелуй меня на прощание.
Дымшиц нагнулся и поцеловал ее в лоб. Анжелка притянула его за шею, нашла губы, едва не заблудившись в колючих зарослях бороды, и поцеловала сама. Он ответил долгим, жадным, вязким поцелуем. Потом…
– Сто-оп, – прохрипел Дымшиц, взял ее за плечи и оторвал от себя. Сидеть… Приехали.
Он схватился за руль, хмыкнул, отбарабанил когтями яростное стаккато, потом сказал:
– Послушай, душа моя, я имею сообщить тебе нечто в высшей степени трогательное…
– Валяй, – сказала она деревянным голосом без интонаций.
– Я давал твоей матери слово, – он откашлялся, переводя дыхание, – что не трону тебя, кхе-кхе, пока ты совсем, окончательно не повзрослеешь. И ты знаешь, душа моя, я намерен это слово сдержать.
За его спиной с мягким пружинящим звуком разверзлось Анжелкино кресло, она опрокинулась на спину и лежала, выпростав руки из шубы, как будто грохнулась в обморок.
– Здорово… – прошептала она. – Повтори, пожалуйста, что ты сказал, я не расслышала.
Дымшиц хмыкнул и захрустел обшивкой руля, обдумывая послание без обид. Анжелка, прошуршав, змейкой заползла к нему на колени, свила гнездо из нежных льняных волос, сложила голову, задышала в пах. И когда Дымшиц, сообразив, что ему элементарно расстегивают ширинку, глупым голосом строго спросил:
– А что это мы, собственно говоря, делаем? – ему свистящий девичий полушепот ответил:
– А это мы объясняем старым козлам, что мы давно окончательно повзрослели, – с этими словами она сжала в кулачок волю Дымшица, замкнула волю Дымшица в свои уста, и он, откинувшись в собственном сиденье, со страшной силой полетел навстречу Анжелке.
Грудь ее пахла снами, терпким ароматом девичества, а лоно – змеей и железом, окислом серебра, проявителем и закрепителем неправедных мужских вожделений. Ноги порхали по салону, упираясь то в крышу, то в лобовое стекло, словно большая попавшая в клетку птица, а сама Анжелка выскальзывала из рук живой ртутью, серебряной змейкой, барахтающейся в выползине задранного до подбородка платья. Она оставила ему только грудь, она трахалась, как в чадре, прикусив подол, и улетала, царапая коготками кожу обшивки; Дымшиц, которого после нежной прелюдии ловко, почти профессионально обули в презерватив, подавил в себе опасную для любви оторопь, пробормотал нечто вроде «кто кого тут того» – тем не менее ощущал непонятную собственную отстраненность, словно эта не девочка и не женщина имела его наподобие мужской куклы. Он любил ее, пробиваясь сквозь невидимую преграду, пока не понял, что она устала, изнемогла, выдохлась. Он вошел в нее и он вышел, но не познал – Анжелка истаяла, оставив Дымшица наедине с загадочной Несмеяной.
Потом они медленно, почти беззвучно скользили вдоль спящих, как будто бы даже заброшенных корпусов Тимирязевской академии, форсировали Большую Академическую и, попетляв среди первых, вторых, пятых, десятых Михалковских улиц, подъехали к ее дому.
– Ты такой колючий, Тима, – сказала Анжелка, оттянув ворот платья и пытаясь разглядеть свою грудь. – Я как будто сквозь шиповник пролезла…
– Per aspera ad astra, – ответил Дымшиц. – Сквозь тернии к звездам.
Она хмыкнула.
– Можешь прямо к подъезду. Мамы все равно нет, она в Германии.
– Где?
– В Германии. Страна такая. В Европе.
– Мама в Германии? – Он чуть было не спросил, почему она сразу не сказала об этом и какого черта они барахтались в «мерседесе», как два бомжа, но сдержался. – Это что, водочный заводик в Ганновере?
Анжелка пожала плечами.
– Скрытные вы, Арефьевы, – попрекнул Дымшиц. – Может, все-таки позовешь на чашку чая?
– Нет, – испуганно сказала Анжелка и тут же поправилась. – В другой раз. Уже поздно, я сразу в ванную и спатиньки. Пока, коварный обольститель. Наверное, ты должен поцеловать меня на прощание.
И Тимофей Михайлович поцеловал на прощание свою загадочную Несмеяну, суеверно подумав, что эта не-девушка и не-женщина не принесет ему счастья.